— Да только вот что скажу тебе, боярин, коли уж сам о том заговорил. Испросил я на днях в царской палате — не для себя, для тебя да людей твоих испросил, памятуя любопытство ваше к обычаям нашим, — дозволения свозить вас за город, к монастырю одному небольшому да старинному, что стоит верстах в десяти от заставы, среди леса. Церковь там деревянная, ещё дедовских времён постройки, зодчества такого дивного, что иные бояре нарочно ездят полюбоваться. А живут при той церкви монахи в кельях, и есть промеж них — сказывают, впрочем, я сам того старца в глаза не видывал, — есть один, древний уже, слепой годов с молодости, что будто бы дар имеет особый: и прошлое человеку поведать может, и о грядущем что-то намекнуть, коли душа у того человека к тому расположена да коли сам старец сочтёт нужным. Дозволение мне на поездку туда дали ещё третьего дня, да я всё случая не находил тебе о том сказать. А нынче, вижу, самое время пришло, ты как сердцем чуял, раз сам об этом разговор начал.
Дмитрий почувствовал, как сердце его действительно вдруг забилось быстрее, точно в предчувствии чего-то, чему он и сам не мог бы дать точного названия.
— Свези меня туда, Гаврила, — сказал он наконец, и голос его прозвучал твёрже, чем он сам от себя ожидал. — Завтра же, коли можно. И людей моих возьму с собой — пусть тоже посмотрят на зодчество ваше, о котором Хатта столько расспрашивал.
— Быть по сему, боярин, — с готовностью откликнулся Гаврила, явно довольный тем, что новость его пришлась кстати. — С утра пораньше сани и снарядим, покуда дорога морозом схвачена да наезжена — путь неблизкий, да к полудню, Бог даст, доберёмся.
Они возвращались на посольский двор в густеющих сумерках, и Дмитрий, оглядываясь напоследок на темнеющую громаду пустеющей площади, думал о том, что, быть может, старец этот — кем бы он ни оказался на поверку, истинным провидцем или всего лишь мудрым, много повидавшим на своём веку слепцом, — сумеет ответить хотя бы на один из тех вопросов, что мучили его самого куда сильнее любых государственных дел: вопрос о том, есть ли во всём этом невероятном, петляющем через века пути хоть какой-то смысл, хоть какой-то замысел, — или же он, Дмитрий, всего лишь щепка, какую несёт по воле волн неведомого шторма, не спрашивая её согласия ни на отплытие, ни на возвращение.
Глава 21
Слепой старец
«Не всякий, кто видит тьму, слеп; и не всякий, кто видит свет, зряч».
Утро выдалось ясным и морозным — из тех редких зимних дней, когда небо над городом, ещё затянутым сизой дымкой печных дымов, приобретает вдруг тот особый, почти прозрачный оттенок бледной голубизны, что бывает лишь в самой середине русской зимы. Сани — те же скромные, крытые войлоком розвальни, что служили посольству ещё в дороге от Архангельска, — были поданы к воротам посольского двора едва рассвело, и Гаврила, укладывая в передок объёмистый, туго набитый мешок, объяснил Дмитрию, наблюдавшему за этими приготовлениями с некоторым недоумением, смысл столь ранней хлопотливости.
— Не с пустыми же руками к монахам являться, боярин, — сказал подьячий, затягивая последний узел на мешке с той тщательностью, что выдавала человека, хорошо знакомого с обычаем. — Обитель тамошняя невелика, братии всего душ пятнадцать-двадцать, живут скудно, больше подаянием да своим рукодельем, нежели землёй — землицы-то у них после Смуты самая малость осталась, разорили округу литовцы изрядно. Так что мы им и воску на свечи везём, и холста для риз да для облачения братского, и муки ржаной мешка два, а сверх того — и серебра малую толику игумену на нужды монастырские. Обычай стародавний: у монахов дар прозрения — тоже своего рода служба государева, а служба всякая награды требует, хоть бы и в виде подаяния.
Дмитрий, кивнув, распорядился, чтобы к монастырским дарам добавили и от него самого малую толику — несколько отрезов персидского шёлка из числа тех подношений, что ещё оставались невручёнными после торжественного приёма, — на что Гаврила одобрительно крякнул, заметив, что дар этот игумену придётся весьма по нраву.
Путь до обители занял без малого три часа неспешной езды через заснеженный, изредка перемежаемый деревеньками лес — тот самый бескрайний, дремучий и вместе с тем удивительно приветливый в своей морозной тишине лес, что так поражал воображение самураев на протяжении всей их долгой дороги через северные пределы. Хатта, ехавший, по обыкновению своему, верхом рядом с санями, время от времени указывал плетью на очередную занесённую снегом ель, восклицая, что дерево такой высоты и толщины он видел прежде разве что на самых старых храмовых участках Японии, — и Гаврила, довольный этим восхищением, охотно пускался в рассказы о лесных промыслах здешних краёв, о смоле да дёгте, о бортничестве да пушном звере, коего, по его словам, в этих чащах водилось «на весь свет христианский с лихвой».
Обитель показалась им внезапно, из-за очередного поворота лесной дороги, — и вид её заставил даже видавшего многое Дмитрия невольно за любоваться ею. На невысоком, полого сбегавшей к скованной льдом речушке холме стояла деревянная церковь — небольшая, увенчанная единственной, но удивительно стройной, будто вытянутой к самому небу луковичной главой, крытой потемневшим от времени лемехом, что отливал на утреннем солнце тусклым, серебристо-серым блеском. Вокруг неё, обнесённые невысоким тыном, теснились приземистые, вросшие в снег кельи да хозяйственные постройки, из печных труб которых поднимались редкие, ленивые дымки, а поодаль, у самого края расчищенной от снега тропы, темнела деревянная же звонница на четырёх столбах — простая, без всяких украшений, но исполненная той особой соразмерности пропорций, что заставляет взгляд задерживаться на ней дольше, чем того требует простое любопытство.
— Строена та церковь, сказывают, ещё при прадеде нынешнего государя, — пояснил Гаврила, покуда сани медленно подъезжали к монастырским воротам, — без единого гвоздя железного, одним топором рублена, как встарь заведено было. А стоит вот, почитай, без малого сотню лет, ни огню, ни ветру не поддавшись, — оттого и почитают её в округе особо.
Ворота, поначалу встретившие их плотно затворёнными створами, отворились не сразу: сперва в узком смотровом оконце показалось встревоженное, заросшее густой бородой лицо привратника, окинувшее самураев — их доспехи, их непривычный чужеземный облик — тем же суеверным, оторопелым взглядом, каким глядели на них поначалу и московские зеваки, но с ещё большей, чисто монашеской опаской: привратник, разглядев мечи, торопливо перекрестился и что-то невнятно забормотал, прежде чем скрыться внутрь за новыми распоряжениями. Лишь когда Гаврила, спешившись, показал в узкое оконце свёрнутую в трубку царскую грамоту с тяжёлой восковой печатью, ворота, после недолгого, но заметного колебания, со скрипом отворились, и на пороге показался сам игумен — невысокий, сухощавый старик в потёртой, но опрятной чёрной рясе, чьи глаза, несмотря на всю почтительность поклона, каким он встретил гостей, то и дело настороженно скользили по фигурам Хатты и Такэды, точно ожидая от них в любой миг какого-нибудь колдовского подвоха.
— Милости просим, гости дорогие, — произнёс он наконец, принимая из рук Гаврилы грамоту и привезённые дары с тем смешением почтительности и опаски, что, казалось, вовсе не собиралось его покидать на всём протяжении их визита, — коли уж сама государева воля вас к нам направила, не смеем противиться, хоть люди мы простые, к диковинам заморским непривычные. Пожалуйте в храм Божий — а после, коли будет на то ваша воля, покажем и обитель нашу, чем богаты.
Внутри церковь оказалась куда просторнее, нежели можно было предположить по её скромным внешним размерам, — и Дмитрий, переступив высокий, потемневший от времени порог и невольно пригнув голову под низкой притолокой, замер на пороге, поражённый открывшимся ему зрелищем не менее, чем некогда был поражён видом Успенского собора на Соборной площади. Здесь не было ни того каменного, тяжеловесного величия, ни той многоцветной пестроты изразцов и поливных изразцовых узоров — здесь царило иное, куда более тихое и вместе с тем не менее потрясающее великолепие: рубленые из мощных, потемневших от свечного чада брёвен стены, отполированные многовековым прикосновением ладоней и одежд до глубокого, тёплого, почти медового блеска; иконостас, вырезанный из липового дерева безвестным местным мастером с таким тщанием и такой любовью к мельчайшей детали — виноградным лозам, переплетающимся меж собою травам, крылатым ликам херувимов, — что казалось, будто всё это дерево не срублено и обработано человеческой рукой, а выросло здесь само собой, повинуясь какому-то иному, более древнему замыслу; тонкие, пронизывающие полумрак храма лучи зимнего солнца, падавшие сквозь узкие, забранные слюдой оконца и высвечивавшие в этом золотисто-коричневом сумраке лишь отдельные, самые чтимые образа, обрамлённые потемневшими от времени серебряными окладами.