— После Камчатки, — Ротгирс провёл пальцем по невидимой линии, — начинается путь, которым немногие ходили и о котором ещё меньше рассказывали. Поморы называют его «морским ходом» — вдоль всего сибирского берега, через море, что местные зовут студёным, мимо устьев больших рек — Лены, Енисея, Оби, — до самого пролива у Новой Земли, а оттуда, если Бог даст и льды расступятся, — в Белое море. Ходят этим путём поморы уже не первый век, малыми судами, от становища к становищу, где зимуют, где пережидают льды. Мы пойдём тем же ходом, но на наших кораблях приспособленных для такого льда, каким полнится студёное море большую часть года, а дальше, если мы не хотим ещё два года добираться до города руссов, придётся в каких-то местах идти по суху, где-то плыть по рекам, где-то даже зимовать, потому что зимы говорят там бывают очень суровые. Так что года за два или три, если не повезёт с погодой, доберёмся до так называемых северных морских ворот русичей, — Ротгирс поднял чарку, города который они называют Архангельск.
Дмитрий долго молчал, глядя на карту, туда, где нарисованная линия почти терялась среди белых пятен неизвестности, и чувствовал, как в груди у него поднимается то самое чувство, что не отпускало его с самого начала этого плавания, — не страх, но нечто более сложное и глубокое: смесь трепета перед необъятностью пути и того тихого, почти мальчишеского восторга, но и тоски за О-Тиё и детьми.
— Два года, — повторил он тихо. — Может быть, три. — Цифры были невероятными и было сложно их принять.
— Что поделать, — вздохнул Ротгирс. — Море не спрашивает наших желаний, Дзимитори-сан. Оно даёт нам столько времени, сколько считает нужным, и ни днём меньше. Но вы уже прошли больше половины самого трудного — того пути, что лежит между чужим сердцем и доверием. Остальное — просто вода, ветер и терпение.
Дмитрий поднял свою чарку глядя на огонёк свечи, дрожавший в такт качке корабля.
Глава 8
Мыс бурь
Стойбище эвенов показалось на третий день после того, как оба корабля обогнули очередной, ничем не примечательный мыс, поросший чахлым стлаником и присыпанный первым, ещё не окончательным снегом. Дмитрий увидел его прежде, чем разглядел людей: тонкую нить дыма, поднимающуюся над покрытых шкурами жилищ — чумами, а затем — самих людей: невысоких, коренастых, одетых в меха оленя и нерпы, копошившихся у длинных, вытащенных на гальку байдар, да загон из жердей, где топталось небольшое стадо оленей, взрывая копытами первый снег в поисках ягеля. Народ этот, кочевавший по всему охотоморскому побережью, промышляя морского зверя летом и уводя стада вглубь тайги на зиму, был Дмитрию прежде незнаком — ни айны, ни нивхи не походили на них ни языком, ни повадками, — но настороженность, с какой они встретили приближение больших чужих судов, была той же самой, что и у всех народов, которых он повидал на этом долгом пути.
— Инородцы, — коротко сказал Ротгирс, стоявший рядом с Дмитрием у борта и разглядывавший берег в подзорную трубу. — Оленные люди, судя по стаду. Помор, что нанялся к нам ещё в Мацумаэ через голландцев, сказывал — такие водятся по всему студёному берегу до самой Лены, а то и дальше. Кочуют, зверя бьют, никому особо не подвластны.
Дмитрий почувствовал, как у него перехватило дыхание — не от холода, хотя ветер, дувший с гор, был колючим и пробирал даже сквозь тёплую накидку, а от того особого, тревожного любопытства, какое испытывает человек, приближающийся к очередному порогу неизвестности после проведённого времени среди людей, чьи устои и обычаи он уже начал понемногу понимать. Костяной оберег в виде фигурки медведя на груди, так славно послуживший ему у айнов, здесь, среди эвенов, ничего не значил, и Дмитрий, сходя на берег в сопровождении лишь Сирокани да двух воинов дружины, полагался на то же простое правило, что не подводило его прежде: пустые руки и медленная, открытая поступь человека, идущего с миром.
Разговор наладился не сразу и не легко — не было здесь ни Айн-э-куру, знавшего ломаный японский, ни толмача-переводчика с эвенского на английский или голландский: пришлось звуками, жестами показать свои намерения, а заодно и объяснить цель своего путешествия. Перевод ответов эвенков приходилось складывать по крупицам, через немногие слова из смеси наречий, что Сирокани успел нахвататься за месяцы плавания среди айнов и нивхов. Вождь стойбища, старик с редкой седой бородкой и лицом, тёмным и морщинистым, как старая кора, слушал сбивчивые объяснения, рассказы о корабле, что идёт искать проход к далёким западным землям, кивал, угощал гостей вяленой олениной и топлёным нерпичьим жиром, а когда речь, через все эти неверные переводы, дошла наконец до земель, что лежат дальше на запад, — заговорил куда охотнее, чем прежде, размахивая руками и то и дело указывая на закат.
Из этого разговора, сбивчивого и трижды переиначенного корявым переводом, прежде чем дойти до ушей Дмитрия, вырисовывалась одна и та же картина, что уже звучала для него из уст Ротгирса в проливе у Карафуто, — только теперь она подтверждалась не голландскими картами и не рассказами поморов, а живым свидетельством людей, что сами кочевали по этой земле из года в год. Земля дальше на запад была огромна и сурова: тайга без конца и без края, реки, что летом текли, а зимой промерзали до дна, роды, что воевали друг с другом за оленьи пастбища и охотничьи угодья и не жаловали чужаков ни в какое время года. Кто-то из молодых охотников, перебивая старика, показал на собственное лицо и на пальцы — Сирокани, помрачнев, перевёл: в дальних родах, что кочуют у истоков больших рек на закат отсюда, случается страшная хворь, от которой у человека чернеют и отваливаются пальцы на руках и на ногах, а зубы шатаются и выпадают, если долгую зиму есть одну лишь сушёную рыбу да мясо без свежей травы и ягоды.
— Цинга, — тихо произнёс Ротгирс, когда они вечером пересказывали друг другу услышанное. — Она везде одна и та же, что в студёном море, что на суше.
Слова эти, услышанные из уст людей, для которых вся эта земля была не абстракцией с чужой карты, а домом, легли на душу Дмитрия куда тяжелее, чем все прежние опасения, высказанные Ротгирсом на корабле. Одно дело — слышать предостережение от голландца, знавшего эти воды по картам и по рассказам поморов, и совсем другое — увидеть своими глазами, как молодой охотник, ещё не старик, а мужчина в самом расцвете сил, показывает на руку, где недостаёт двух пальцев, отмороженных в одну из зим, когда род задержался слишком далеко от моря.
Вечером того же дня, когда Дмитрий, Ротгирс и Манн вернулись на борт «Святого Михаила», в капитанской каюте собрался малый совет — несколько человек, свеча, карта и честный, невзирающий на чины разговор.
— Ну, что скажете, Дзимитори-сан? — спросил Ротгирс, разворачивая на столе всё ту же карту с белыми пятнами. — Эти оленные люди подтвердили то, что я и сам подозревал, ещё когда рассказывал вам о морском ходе в проливе у Карафуто. Земля дальше на запад — не наша земля, и путь через неё — не для нас. Идти этим путём — значит рисковать и кораблями, и людьми, и самим посольством. Три года, а то и четыре, с зимовками во льдах, с цингой, с волоком через тайгу…
— Я скажу больше, — вмешался Манн, до того молчавший и разглядывавший карту с тем прищуром, каким смотрит человек, привыкший видеть в линиях на бумаге не абстракцию, а собственную жизнь и жизни своей команды. — Я дважды ходил к Новой Земле, капитан Ротгирс это знает. И я вам вот что скажу: студёное море — не то место, где отступление стоит держать в качестве плана, потому что там отступления часто не бывает вовсе. Лёд не спрашивает, готов ли ты к зимовке. Он просто зажимает корабль — и всё, ты уже не капитан, ты пленник погоды на полгода, а то и на год. А если корабль раздавит льдом — а такое, поверьте, случается чаще, чем хотелось бы, — то мы потеряем не только людей, но и всё, ради чего затевалось это посольство. Шёлк, серебро, грамоты — всё уйдёт на дно студёного моря, и московскому государю нечего будет показать в доказательство того, что за люди его посетили.