По рядам бояр прошёл негромкий, но отчётливый ропот — смесь сочувственного вздоха и всё того же суеверного изумления. Дмитрий помедлил ровно столько, сколько требовалось для должного впечатления, и продолжил:
— Приютили меня тамошние люди не сразу и не без опаски — чужак в их земле был диковиной пугающей, — но ремесло моё плотницкое, которым я, по счастью, владел не хуже иных тамошних мастеров, спасло меня от гибели и от изгнания: строил я укрепления и иные сооружения для тамошнего владетельного князя, а после и для самого сёгуна. Служба эта, честно и прилежно несённая, со временем принесла мне и звание самурая — воинское достоинство, коего чужеземцу добиться в тех землях почти неслыханное дело, — а затем и высшую для меня, простого мастерового человека, честь: звание хатамото, прямого вассала сёгунского дома. Родного языка своего я, государь, за все эти годы не забыл — человек, сколь бы далеко ни забросила его судьба, не властен над памятью сердца своего, — и когда сёгун решил снарядить посольство в северные земли, о которых в Японии почти ничего не ведали, выбор его пал на меня, как на единственного при дворе, кто знает язык и обычаи страны, куда лежал путь.
Рассказ этот выслушали царь и вся боярская дума с напряжённым, ловящим каждое слово вниманием. По завершении его наступила долгая, задумчивая тишина, которую первым нарушил сам государь, покачав головой с той смесью изумления и юношеского восхищения, что выдавала его семнадцать лет куда яснее любых иных примет:
— Дивны дела твои, посол, воистину дивны — не всякому в жизни его дано пройти через такое кораблекрушение да вознестись после него столь высоко в земле чужой. Сдаётся мне, не без Божьего промысла свершилось это, чтобы ныне, в час, когда земля наша сама едва оправилась от великой Смуты, узнали мы о дальней восточной державе, о которой прежде и слыхом не слыхивали, — а через тебя, мужа русского, послужившего верно чужому государю, но не забывшего роду своего, протянулась меж нашими землями первая, покуда тонкая, но, Бог даст, крепнущая нить.
Тот самый боярин в скромном кафтане, что стоял прежде у входа рядом с Пожарским, — теперь Дмитрий разглядел его вблизи: широкое, обветренное лицо, спокойные, немигающие глаза человека, привыкшего слушать больше, чем говорить, — выступил на шаг вперёд и, поклонившись сперва государю, а затем уже и Дмитрию, задал вопрос, которого тот не ждал:
— Дозволь, государь, спросить посла ещё об одном деле. — Дождавшись кивка царя, он повернулся к Дмитрию. — Сказываешь, воинское искусство твоих спутников таково, что положили они полтора десятка разбойников под Вагой. Не покажет ли кто из них здесь, при государе, хоть малую толику того искусства? Любопытно было бы взглянуть, каково оно, восточное оружие, в деле.
По рядам бояр прошёл одобрительный гул — предложение это, судя по всему, пришлось по вкусу многим, истосковавшимся, видно, по зрелищам после долгих месяцев одних лишь дел приказных да думских споров. Дмитрий, однако, ощутил во всём этом скрытую ловушку: показать искусство своих людей значило бы обнажить оружие в присутствии государя — а этого, как успели растолковать ему за три дня протокольные наставники, не позволял себе делать при русском дворе ни один посол, каким бы дружественным ни было его посольство.
— Почтенный боярин, — ответил Дмитрий со всей возможной учтивостью, — искусство моих спутников охотно покажу тебе и всякому желающему на просторном дворе или в поле, где оно и подобает воинскому делу. Но обнажать мечи здесь, в присутствии государя твоего, не дерзну — ибо в земле, откуда я родом, как и в земле, откуда прибыл, обнажённый клинок в тронном зале почитается за оскорбление хозяину, сколь бы мирным ни было намерение того, кто его обнажил.
Ответ этот, произнесённый с той же осторожной прямотой, вызвал среди бояр новый, на этот раз одобрительный ропот, а сам государь, чуть заметно улыбнувшись — впервые за всю аудиенцию, — кивнул с явным удовлетворением:
— Ответ разумный, посол, и осторожность твоя нам по душе. Быть по сему: искусство твоих людей поглядим в иной раз, на просторе.
Боярин, задавший вопрос, слегка склонил голову — не то в знак согласия, не то в знак того, что принял к сведению не столько ответ, сколько то, как именно он был дан, — и отступил на прежнее место, не сводя, впрочем, с Дмитрия того же спокойного, оценивающего взгляда.
Тогда заговорил ещё один из присутствующих — молодой, но уже седеющий преждевременно дьяк с худым, нервным лицом, чьё место в общем строю, судя по одеянию, было не из последних:
— А скажи, посол, велика ли страна твоего сёгуна и богата ли? И правда ли, что серебра да золота там столько, что улицы, сказывают, чуть не мостят им?
Дмитрий, с трудом сдержав улыбку при мысли о том, сколь живучи бывают слухи о сказочных богатствах дальних земель, ответил со всей возможной обстоятельностью:
— Улицы там мостят камнем, почтенный дьяк, как и везде, а не золотом. Но страна богата — рудниками серебряными, шёлком, что ткут там искуснее, чем во многих иных землях, да ремеслом оружейным и плотницким, коим я сам когда-то кормился. А более всего богата она порядком: земля та после долгих войн собрана ныне под рукой одного правителя твёрдо, как, полагаю, и здешняя земля собирается ныне заново под рукой государя вашего после Смуты.
Сравнение это, произнесённое, быть может, чуть более смело, чем позволяли обстоятельства, вызвало среди бояр минутное замешательство — не всякий, видно, ожидал услышать столь прямую параллель между делами дальней восточной державы и собственной, ещё не зажившей после Смуты землёй, — но государь, помедлив, кивнул с той же серьёзностью, с какой кивал уже не раз за эту аудиенцию:
— Верно подмечено, посол. Дай Бог, чтобы и наша земля собралась так же твёрдо, как, сказываешь, собралась твоя вторая родина.
Один из ближних к трону бояр — грузный, немолодой человек с окладистой седой бородой, в чьей осанке угадывался человек, немало повидавший ещё до Смуты в самой гуще большой политики, — наклонился к государю и что-то негромко произнёс ему на ухо. Царь кивнул и продолжил уже более деловым, наставленным тоном:
— Дела о торге да о посольстве твоём далее обсудим особо, с боярами да с думными людьми, кому такие дела ведать положено. А покуда объявляю тебе, посол, и всей дружине твоей милость нашу и повеление: быть вам гостями двора нашего, покуда все дела не решатся к обоюдному нашему с сёгуном довольству, а тебе самому, за верную службу и за доблестный путь твой, жалуем мы отныне почётное место среди служилых людей двора нашего.
Дмитрий склонился в последнем, самом низком поклоне, поблагодарил государя от своего имени и от имени пославшего его сёгуна. Отступая под конец аудиенции к выходу из палаты вслед за думным дьяком, он поймал себя на мысли, странной и горькой одновременно: вот он стоит теперь перед троном того самого царя, чьё имя когда-то, в иной, бесконечно далёкой уже жизни, читал в учебнике истории между двумя абзацами о конце Смутного времени и начале новой династии, — а вокруг него, в этой сверкающей золотом и переливающейся драгоценными мехами палате, ни одна душа не подозревала, что человек, только что поведавший им столь складную и убедительную повесть о кораблекрушении и красном дереве, хранит внутри себя тайну куда более невероятную, чем самое смелое воображение всех присутствующих здесь суеверных бояр могло бы измыслить.
Хатта и двое других самураев, стоявшие всё это время позади Дмитрия в положенной по протоколу неподвижности, за весь приём не проронили ни слова — таков был уговор, ещё в Ярославле оговорённый с Дмитрием: молчать, покуда не спросят, и держаться так, будто вся эта пышность нисколько их не удивляет. Удавалось это им, впрочем, не без труда: Дмитрий, искоса поглядывая на своих спутников во время долгих пауз церемонии, видел, как напряжены их плечи, как сжаты губы под непроницаемыми масками сдержанности, — и понимал, что для людей, чья вера учила находить величие в скупой простоте храма или сада камней, это до отказа заполненное золотом, красками и человеческими телами пространство Грановитой палаты было, должно быть, столь же непривычным потрясением, каким для самих русских бояр было явление людей в чёрных лакированных доспехах.