О-Тиё, одетая в тёмно-синее кимоно с гербом его дома, стояла чуть поодаль, держа на руках маленького Ичиро, завернутого в тёплое одеяло; рядом с ней, взявшись за руки, застыли Кэнскэ и Юки — старшие дети, уже достаточно взрослые, чтобы понимать, что отец уходит надолго, и достаточно маленькие, чтобы сдерживать слёзы с трудом. Кэнскэ был в своём лучшем кимоно, с деревянным мечом за поясом — тем самым, который он никогда не снимал, подражая взрослым самураям, и его лицо было так же непроницаемо, как и лицо Дмитрия, но в глазах стояла та самая детская тоска, которую невозможно скрыть никакой выучкой. Юки, напротив, не скрывала своих чувств вовсе — она тихо плакала, вытирая слёзы рукавом, и то и дело поднимала глаза на мать, словно ища у неё защиты от этой разлуки. Рядом с ними, опираясь на посох, стоял старый Тюдзаэмон — тот самый мастер, что когда-то похвалил его постройку коротким «не по-нашему, но крепко», — и лицо его было хмурым, как осеннее небо, но в глазах читалось то самое уважение, какое старые мастера всегда питают к тем, кто идёт в неизведанное.
Отец Феррейра, облачённый в свою обычную чёрную сутану, сжимал в руках чётки и, казалось, беззвучно молился — Дмитрий не сомневался, что тот просит у Бога о защите для отплывающих. В его глазах, однако, не было ни страха, ни тревоги — только та спокойная, почти отстранённая уверенность, которая появляется у человека, уже не раз провожавшего друзей в далёкие дороги и не раз встречавшего их снова.
Были здесь и другие — несколько чиновников сёгуната, присланных для официального прощания, но их лица, как и полагалось в подобных случаях, были бесстрастны; было несколько старых товарищей по службе из дома Сакакибара, кто не отправился на осаду Осаки по возрасту или по болезни, и они смотрели на Дмитрия с той смесью зависти и гордости, с какой воины всегда провожают того, кому выпала честь стать первопроходцем. У самого трапа стояли двадцать воинов его дружины — все, до единого, выстроились в две шеренги, в новых доспехах, с обнажёнными клинками, которые они поднимали в прощальном салюте. Во главе, как и было оговорено заранее, стоял капитан «Святого Михаила» — высокий, жилистый англичанин по имени Томас Манн, человек с лицом, изрезанным ветрами и морской солью, имевшего глаза такого светлого, почти бесцветного оттенка, что они казались двумя кусочками льда на загорелом лице. Этот человек уже дважды ходил в арктические воды — к берегам Новой Земли и к Шпицбергену, — и его опыт в северной навигации, как утверждали голландские корабелы, был бесценен для подобного предприятия.
— Готовы к отплытию, ваше превосходительство? — спросил Манн по-английски, и в его голосе звучала та деловитая спокойная уверенность, какая появляется у бывалых моряков перед выходом в море. — Ветер попутный, волна невысокая — если выходить сейчас, к вечеру будем у мыса, а завтра начнём огибать побережье. Погода, похоже, продержится до конца недели.
— Готов, капитан, — ответил Дмитрий, старательно выговаривая слова английского языка какой сумел выучить практически наравне с японским. — Дайте мне несколько минут на прощание, и мы выходим.
Манн коротко кивнул и отошёл в сторону, давая Дмитрию пространство — он как человек опытный, знал, что прощание перед долгой дорогой — это священный ритуал, не терпящий спешки. Дмитрий медленно прошёл к своей семье, стараясь, чтобы шаги его были ровными и неторопливыми, как учили его ещё в первые дни службы при дворе. О-Тиё, увидев его приближение, чуть прикусила губу — единственный жест, выдававший её внутреннее волнение, — и крепче прижала к себе Ичиро, будто пыталась защитить его от самой мысли о предстоящей разлуке.
— Я вернусь, — сказал Дмитрий, останавливаясь перед ней, и его голос, вопреки усилию, прозвучал чуть глуше обычного. — Я обещаю тебе, О-Тиё. Как только смогу, я вернусь к вам.
Она молчала несколько мгновений, глядя ему в глаза, и Дмитрий видел, как в её взгляде борется гордость жены самурая и тревога любящей женщины за того, кого она считала своей единственной опорой. Наконец она произнесла, тихо, но чётко:
— Я знаю, Дзимитори. Я знаю, что ты вернёшься. И буду ждать тебя, сколько бы времени ни прошло, — потому что я твоя жена и я твоя верность. Но обещай мне… обещай беречь себя не ради долга, а ради нас. — Она подняла голову и посмотрела ему в глаза — в этом её взгляде было столько силы, что Дмитрий на миг замер, забыв о пристани, о кораблях, о предстоящем путешествии. Затем она протянула ему Ичиро, он взял сына на руки — маленького, тёплого, пахнущего молоком и материнской заботой, — и в который раз поразился тому, как этот крошечный комочек, спокойно спящий в его руках, перевернул всю его жизнь.
— Я вернусь, Ичиро, — произнёс он шёпотом, наклоняясь к сыну так, чтобы никто из посторонних не услышал его слов. — Ты меня не будешь знать, но я вернусь и расскажу тебе всё, что увидел. И мы вместе будем сажать деревья в нашем саду. Ты дождёшься меня, сынок. Я вернусь к тебе чего бы мне это ни стоило.
На своё лицо он натянул маску самурая — непроницаемую, спокойную, лишённую всяких сомнений и страхов. Никто из посторонних не должен был видеть, что он чувствует на самом деле: ни страха перед неведомым морем, ни тоску по дому, который он покидал, не зная, вернётся ли? Ни ту глухую, животную тревогу, которая шевелилась, где-то глубоко под рёбрами всякий раз, когда он думал о том, что может больше не увидеть этого маленького, светловолосого мальчика, — первого его настоящего сына, плоть от плоти его, кровь от крови его.
Он передал Ичиро обратно О-Тиё, затем наклонился к Кэнскэ и Юки, обнял обоих — жест, который в иной обстановке мог бы показаться недопустимым для самурая, но который он позволил себе сейчас, потому что знал: в этих детских глазах он должен оставить не образ чопорного и холодного господина, а образ отца, который любит их, несмотря на их общее прошлое.
— Кэнскэ, — произнёс он, глядя на старшего мальчика, — ты теперь главный мужчина в доме, пока меня нет. Защищай мать, сестру и младшего брата. И продолжай заниматься с Моритой — когда я вернусь, я хочу увидеть, как ты владеешь мечом. Ты ведь не подведёшь меня?
— Я не подведу тебя, отец, — ответил мальчик, и его голос дрогнул лишь на мгновение, прежде чем он снова овладел собой. — Я буду тренироваться каждый день. И я никому не позволю обидеть маму, Юки и тем более нашего брата.
— Я знаю, — сказал Дмитрий, похлопав его по плечу. — Ты уже настоящий самурай, Кэнскэ. — Затем он повернулся к Юки, которая всё ещё плакала, пряча лицо в складках материнского кимоно, и тихо произнёс — Не плачь, Юки. Я привезу тебе что-нибудь красивое — может быть, даже то, чего ты никогда не видела. А ты пообещай мне, что будешь помогать маме и хорошо учиться.
Девочка подняла на него заплаканные глаза и всхлипнула, кивая:
— Обещаю, отец. Я буду очень-очень стараться. Только… только возвращайся скорее.
— Обязательно, — пообещал он, и в голосе его звучала такая уверенность, которую он сам не до конца испытывал. — Я сделаю всё, что в моих силах, чтобы вернуться к вам как можно скорее.
Отец Феррейра, подойдя ближе, положил руку на плечо Дмитрия — жест, который в их прежних разговорах означал одновременно и благословение, и предостережение.
— Храни тебя Господь, Дзимитори, — произнёс он по-португальски, чтобы никто из японцев не мог понять его слов. — Ты знаешь, что я всегда молюсь за тебя. И помни: если будет совсем трудно, вспомни сад камней. Он поможет тебе найти тишину даже в бушующем море.
— Спасибо, отец Феррейра, — ответил Дмитрий на ломанном португальском какой пытался выучить наравне с японским, чувствуя, как в горле встаёт ком, который он с трудом проглатывает. — Вы научили меня многому… Я постараюсь использовать эти знания во благо…
Последним он обернулся к О-Тиё, взял её свободную руку в свою, сжал её на мгновение — и в этом одном жесте было столько невысказанных слов, столько обещаний и прощаний, сколько не вместили бы и сотни свитков с каллиграфией. Она смотрела на него с той же спокойной уверенностью, какой встречала каждый вечер на протяжении последних двух лет, но в глубине её глаз Дмитрий видел тот самый страх, что терзал и его самого — страх потерять то, что они нашли вместе.