Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Дерзостью не будет, — невозмутимо отвечал Ротгирс, скрестив руки на груди с тем же спокойствием, с каким встречал он и год назад подобные притязания, — да только порядка такого, о котором вы толкуете, капитан Стенбок, в открытом океане, вдалеке от всяких берегов, я, признаться, доселе не встречал ни в одном своде морских законов, какие мне доводилось изучать за без малого тридцать лет хождения по этим водам. А что до груза, — прибавил он, кивнув в сторону выстроившихся на палубе самурайских воинов да полусотни русских стрельцов, чьи бердыши и пищали блестели на солнце куда внушительнее прошлогоднего десятка японской охраны, — то осмотреть его вы, разумеется, можете, если найдёте способ уговорить вот этих добрых людей потесниться да пропустить вас к трюмам.

Стенбок, окинув взглядом это внушительное построение — куда более многочисленное и куда лучше вооружённое, чем то, что встречало его судно год назад, — заметно помрачнел лицом, но не оставил своих притязаний вовсе, а лишь сменил тон на более примирительный, попытавшись зайти с иной стороны.

— Полно, капитан, к чему такая настороженность меж добрыми знакомыми? Я ведь не с пустыми руками пришёл — готов и торг предложить: часть моего груза, привезённого из Стокгольма, на часть вашего, если товар и вправду так хорош, как о нём говорят по всем европейским портам.

— Товар наш, — вмешался в разговор сам Дмитрий, выступив вперёд с тем достоинством, что подобало полномочному послу двух великих государств, — предназначен сёгуну японскому, а не для торга с чужими флагами посреди открытого моря. Ежели угодно вашей короне вести дела с землёю Ниппон, — милости просим к его двору, или в Архангельск или в Москву, к государю российскому, где всякое дело решается по обычаю да по закону, а не силою оружия на пустынных водах, вдалеке от всякого свидетеля.

Слова эти, произнесённые с той спокойной твёрдостью, что Дмитрий выработал за долгие месяцы придворных переговоров что в Эдо, что в Кремле, возымели, по всей видимости, куда большее действие на шведского капитана, чем любые угрозы: Стенбок, смерив взглядом сперва самого Дмитрия, а после и весь строй вооружённых до зубов защитников каравана, лишь развёл руками с видом человека, признающего очевидное поражение, но не желающего терять лицо перед собственной командой.

— Что ж, — произнёс он наконец, — раз так, не смею более задерживать столь важное посольство. Передайте государю вашему, что шведская корона всегда готова к честной торговле, если на то будет добрая воля обеих сторон.

И, откланявшись с той же деланой учтивостью, с какой начинал разговор, Стенбок велел своим людям отчаливать от борта «Северной Звезды», а оба шведских судна, постояв ещё с четверть часа на почтительном расстоянии, точно раздумывая, не рискнуть ли всё же на более решительные действия, в конце концов повернули на север, к родным берегам, оставив посольство продолжать путь без дальнейших помех.

— Не нашли чем поживиться, — заметил Аргамаков с той сдержанной, воинской усмешкой, что позволял он себе крайне редко, — и то слава Богу. С полусотней добрых стрельцов да двумя десятками самурайских клинков всякий швед призадумается, прежде чем на рожон лезть.

— А ведь в прошлый раз, — заметил Дмитрий, глядя вслед удаляющимся шведским парусам, — этот же самый Стенбок держался куда наглее, покуда видел перед собою десяток безоружных с виду японцев да голландский флейт без особой охраны. Ныне же, гляжу, и голос переменил, и повадку.

— Оно и понятно, боярин, — заметил Аргамаков. — Волк на овцу всегда смелее кидается, чем на медведя. А мы теперь, почитай, не овцы вовсе.

Схожая история, хотя и в куда более сдержанной форме, повторилась ещё дважды за время плавания через Индийский океан: голландские и английские суда, встречавшиеся посольству у берегов Африки да у входа в Малаккский пролив, неизменно пытались чинить те или иные препятствия — то требуя показать груз под предлогом досмотра на предмет контрабандного пороха, то настаивая на уплате некоей мнимой пошлины за проход через воды, якобы состоящие под покровительством их собственных торговых компаний, — но всякий раз присутствие капитанов Манна и Ротгирса, чьи имена и репутация были хорошо известны во всех факториях от Гоа до Батавии, меняло весь расклад переговоров куда решительнее, чем могли бы изменить его любые угрозы силой: соотечественники их, сколь бы ни хотели они по указке собственных компаний расстроить невиданное прежде московско-японское дело, не решались всё же идти на открытое столкновение с людьми, чьё слово в самих компаниях этих ценилось весьма высоко, а потому всякий спор оканчивался в конце концов лишь долгими, утомительными переговорами да небольшими уступками с обеих сторон, но никогда — открытым боем.

— Компании наши, — пояснял как-то Ротгирс Дмитрию за вечерней трапезой, — сильны деньгами да связями при дворах, но слабы там, где дело касается чести отдельного капитана. Пусти я слух по всем факториям от Кейптауна до Батавии, что торговый дом такой-то обошёлся со мною бесчестно, задержав безо всякой вины моё судно, — и от этого дома отвернутся многие из тех, с кем мне ещё не раз доведётся вести дела в будущем. Оттого и предпочитают они не связываться с нами открыто, а искать иных, более тонких путей, — а тонкие пути эти, как правило, требуют куда больше времени да терпения, чем есть у них в запасе, пока мы идём своим курсом, не задерживаясь.

Куда меньше, впрочем, было в силах человеческих сделать против самой стихии, — и обратный путь через южные широты Атлантики и Индийского океана принёс каравану испытания, каких не смогли предвидеть заранее ни Манн, ни Ротгирс, при всём их немалом опыте. У самого мыса Доброй Надежды, куда суда подошли уже на исходе третьего месяца плавания от берегов Англии, их застиг шторм, какого, по признанию самого Манна, не видывал он и за все двадцать лет хождения в этих водах, — трёхдневная буря, во время которой оба корабля, разлучённые почти на сутки непроглядной тьмой и ревущим ветром, чудом избежали крушения о прибрежные скалы.

Дмитрий, проведший всю первую ночь этого шторма наверху, у штурвала рядом с Манном, помогая держать корабль носом к волне, запомнил её как одно из самых страшных испытаний за все три года своей жизни в этом веке: волны, вздымавшиеся выше самой грот-мачты, обрушивались на палубу с таким грохотом, что заглушали даже крики боцмана, отдававшего команды в самое ухо ближайшего матроса; снасти стонали и трещали, точно живые существа, испытывающие невыносимую муку; а сам корабль, казавшийся ещё накануне столь надёжным и просторным, теперь швыряло из стороны в сторону с той лёгкостью, с какой швыряет щепку в горном потоке.

— Держитесь, Дзимитори-сан! — прокричал ему в самое ухо Манн, перекрикивая рёв ветра. — Если продержимся до утра — считайте, что прошли самое худшее, а до утра уже недалеко!

Утро и вправду принесло некоторое облегчение — ветер, не стихая вовсе, всё же ослаб настолько, что позволил команде перевести дух да оценить понесённый ущерб, — но не избежал караван за эти три дня и иной, куда более горькой потери: молодой японский матрос из Ураги, чьё имя Дмитрий, к стыду своему, так и не успел за долгие месяцы плавания толком запомнить, сорвался с грот-мачты в разгар шторма, пытаясь закрепить сорванный ветром парус, и был унесён волной прежде, чем товарищи успели прийти ему на помощь, — тело его, как и тело молодого голландца Клааса год назад, так и не нашли.

Задержка у мыса, потребовавшаяся для того, чтобы залатать полученные штормом пробоины да похоронить по морскому обычаю ещё двух стрельцов, скончавшихся за минувшие недели от той изнурительной болезни, что моряки издавна именовали цингой, а лекарь посольства, старик отец Амвросий, приставленный к каравану ещё в Москве по настоянию самого государя, — недостатком в пище свежей зелени да плодов, — заняла добрых десять дней.

Похороны эти, состоявшиеся на третий день стоянки у скалистого, продуваемого всеми ветрами берега, отец Амвросий отслужил с тем истовым усердием, что подобало пастырю, хоронящему паству свою вдали от родной земли, в чужих, неосвящённых водах. Облачившись в потемневшую от времени и морской сырости епитрахиль, какую хранил в особом, обшитом кожей ларце, читал заупокойную молитву над завёрнутыми в парусину телами, и голос его, надтреснутый годами да морской сыростью, разносился над притихшей палубой гладью с той скорбной торжественностью, что заставляла даже иноверцев из числа японской дружины стоять в почтительном, безмолвном внимании.

110
{"b":"978790","o":1}