Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Рунов провёл пером через три слова и придвинул чистый лист.

Глава 18. Без государя

«Нет власти у человека над днём смерти».

Екклесиаст, 8:8

Петербург, конец ноября 1825 года.

Письма из Златоуста Кавелин читал теперь в особом порядке: сперва аносовские, потом от Анны Сергеевны и лишь после — бекетовские, если они были.

После государева отъезда работа изменилась, хотя почти не замедлилась. Первую В-1 больше не трогали. Новых пластин не делали, старые не заставляли срабатывать: рабочего остатка хватало на пять плавок; две контрольные навески оставались неприкосновенными.

Аносов разбирал процесс по операциям, вылавливая места, где запись ещё зависела от памяти мастера. Бекетов поднял старые плавки и теперь сердился уже не на металл, а на себя прежнего. Там температура записана приблизительно, здесь Анна успела отметить цвет шлака, а время выдержки он счёл тогда настолько очевидным, что вообще его не вписал. Оснастку, порядок работы, поведение обычных сталей проверяли без первой В-1, отделяя собственно технологию от того единственного компонента, который восполнить по-прежнему не умели.

Анна Сергеевна сводила двенадцать лет журналов в общий порядок. Старые обозначения приходилось сопоставлять с новыми, чертежи перечерчивать набело, разрозненные примечания возвращать к тем плавкам, к которым они относились. В Златоусте постепенно появлялось то, чего у дела прежде никогда не было: архив, по которому другой человек смог бы понять не только удачный состав, но и весь путь к нему.

Сам Кавелин весь этот год исполнял другую часть государева распоряжения. Он снова поднял академические описи, старые поступления, бумаги о Палласовой массе, горные реестры и переписанные задним числом обозначения.

Двенадцать лет назад он уже ходил по этому следу вслепую. Теперь знал, что ищет именно происхождение первой В-1. Пользы это знание принесло меньше, чем хотелось. След всё равно уходил назад через чужие руки и старые книги и в нескольких местах обрывался так чисто, словно дальше материала никогда не существовало. Александр велел ему добыть происхождение, а не рецепт.

Из Златоуста приходили и другие строки. Анна иногда добавляла их уже после технической части, отдельно от таблиц и перечней. Александр Павлович по-прежнему чаще остальных мёрз; несколько раз терял нить разговора и возвращался к уже сказанному. Ничего нового в этом не было: о таких случаях Бекетов сам говорил государю ещё в сентябре. Новым было другое — после запрета никаких срабатываний рядом с ним больше не происходило, а отдельные странности никуда до конца не исчезли. Кавелин держал эти строки отдельно от остального. Эти наблюдения по-прежнему ничего не доказывали.

Двадцать седьмого ноября, ближе к полудню, в передней послышался звонок. Потом голоса — сначала обычный голос слуги, затем другой, короткий, служебный. Кавелин продолжал читать выписку, пока дверь кабинета не открылась.

Слуга остался на пороге.

— Пётр Алексеевич. Фельдъегерь.

За его плечом стоял человек в дорожной шинели. Снег на воротнике успел растаять и тёмными каплями уходил в сукно. Фельдъегерей Кавелин видел сотни. Они приносили войну, мир, высочайшие повеления, назначения, выговоры, смерти и никогда не участвовали в содержании того, что несли. Их дело кончалось в ту минуту, когда получатель расписывался за пакет: дальше оставался следующий адрес. Кавелин медленно поднялся.

— Мне?

— Вам, Пётр Алексеевич.

Пакет был казённый, с обычной печатью. Кавелин взял его и только тогда заметил, что фельдъегерь так и держит шапку в руке.

— Когда пришло?

— Сегодня утром.

Посыльный помедлил.

— Из Таганрога, Пётр Алексеевич.

За стеной кто-то прошёл по коридору. Внизу хлопнула входная дверь, с улицы донёсся колокольный звон. Кавелин стоял с пакетом в руках и смотрел на сургуч. Сломать печать требовалось одним движением, но он медлил.

Сургуч треснул под большим пальцем. Пётр Алексеевич вынул лист.

«Государь император Александр Павлович скончался в Таганроге девятнадцатого ноября после краткой болезни».

Дальше сообщалось о присяге и трауре, о порядке, которого надлежало придерживаться учреждениям и чинам. Кавелин дочитал бумагу до подписи. Глаза двигались по строкам привычно, однако всякий раз упирались в первые слова и возвращались к ним. Александр Павлович умер.

Он положил лист на подоконник. За стеклом густо шёл снег, оседал на карнизах, на тёмных плечах прохожих, на крышах экипажей. Несколько минут назад всё это было обычным ноябрьским днём, и Кавелину хотелось рассердиться на город за то, что тот продолжал жить обычной жизнью.

Александру было всего сорок семь. Кавелин помнил его восемнадцатилетним, и эта мысль сразу разрушила всё, чем Пётр Алексеевич последние минуты удерживал себя на ногах. Кавелин медленно опустился на стул у окна.

Кавелин вспомнил тот декабрьский разговор в Зимнем дворце, когда речь впервые зашла о металле, способном принимать на себя удар, потому что страна и без того слишком часто расплачивалась людьми.

«Шучу.»

Кавелин вспомнил его настоящий смех, неожиданно молодой для человека, на лице которого последние годы уже лежала такая усталость. Александр смеялся редко, когда рядом оставались только свои. При дворе улыбался часто. Это были разные вещи, и Кавелин всегда различал их. Он наклонился, упёр локти в колени и закрыл лицо ладонями.

Слёзы пришли совсем не так, как Пётр Алексеевич ожидал от слёз всю жизнь. Без рыданий, но и без облегчения. Дыхание несколько раз сорвалось, и грудь заболела от попытки удержать воздух внутри.

За всю жизнь он видел достаточно смертей, чтобы считать себя к ним приученным. Умирали родственники, сослуживцы, люди, с которыми ещё неделю назад сидели за одним столом; война присылала фамилии сотнями, и каждая требовала подписи, распоряжения, иногда короткого письма семье. Даже самые тяжёлые известия со временем находили в нём место. Горю полагалось пройти через человека, оставить след и уступить дорогу следующему дню.

Почти каждое важное решение последних десятилетий так или иначе упиралось в него: письмо, разговор, спор, высочайшее поручение, короткая записка без подписи, редкий вечер, когда им удавалось говорить без чинов и титулов.

Даже в месяцы, когда они не виделись, Александр существовал где-то впереди как человек, к которому ещё можно прийти, которому можно возразить, которого можно заставить выслушать неприятную правду. Иногда Пётр Алексеевич сердился на него неделями. Иногда выходил после разговора с желанием больше никогда в жизни не переступать порог Зимнего. И всякий раз знал, что переступит. Теперь идти было некуда.

Плечи дрогнули, один раз, другой; он сильнее прижал ладони к лицу, но это уже ничего не меняло. Слёзы текли между пальцами, попадали на манжеты, дыхание срывалось, и несколько минут Пётр Алексеевич даже не пытался взять себя в руки. В кабинете стояла тишина, только в печи потрескивало полено.

Для страны умер император. Уже через несколько дней его жизнь начнут укладывать в речи, манифесты и воспоминания: победитель Наполеона, освободитель Европы, благословенный государь, надежды первых лет царствования, усталость последних. А у Кавелина умер человек, который однажды мог войти в комнату без свиты, бросить перчатки на стол и сказать:

— Петя, ты сейчас опять будешь объяснять мне, почему государь ошибается?

Человек, которому он мог ответить:

— Если государь ошибается, Ваше Величество, кому-то придётся взять на себя эту неблагодарную обязанность.

И Александр смеялся.

Кавелин вспомнил этот смех и снова зажмурился.

Сколько он так просидел, Пётр Алексеевич не знал. В какой-то момент боль в груди стала тише. Он медленно выпрямился, достал платок и вытер лицо. Ткань сразу намокла, и Кавелин оставил её лежать на колене, даже не пытаясь привести себя в порядок. На подоконнике всё ещё лежала казённая бумага. Кавелин посмотрел на неё и впервые за всё это время сумел прочесть первые слова без внутреннего сопротивления.

75
{"b":"977792","o":1}