Бекетов на секунду притих. Где-то в глубине лаборатории тихо капала вода.
— Если вы пришли напомнить, что опыты надлежит производить по заведённому порядку, а начальство не тревожить взрывами, прошу избавить нас обоих от длинной речи. От порядка я отступил всего на один тигель.
Он показал рукой на лабораторию, положил обгоревший стержень на стол и продолжил:
— Ладно, коллежский советник. Садитесь уже, да расскажите, что именно от меня хотят наверху.
— Хотят, чтобы пушки перестали рваться, — ответил Кавелин. — Чтобы стволы держали больше пороха и больше выстрелов, чем выдерживают французские. Хотят щит для России.
— Щит… — повторил Бекетов, крутя в пальцах обгоревший стержень. — Щит — это не то, что блестит на параде. Щит — это то, во что попадает ядро вместо груди.
Он поднял взгляд:
— Хотите, чтобы ствол перестал вести себя как глина и вспомнил, что он железо? Пусть чужие лопаются первыми. И как я сам не догадался! Пётр Алексеевич, вы же понимаете: это не улучшение — это перелом в самом подходе. Металл должен выдерживать не один удачный выстрел, а десятки подряд — пороховой жар, повторный удар, изъян литья, ошибку расчёта!
— У вас пока нет ни средств, ни доверия начальства, Александр Павлович; есть только дар, о котором в корпусе говорят вполголоса, — сказал Пётр Алексеевич, глядя на него в упор. — Вы присутствовали при испытаниях орудий?
— Был, под Петербургом. Видел, как осколком срезало половину лица офицеру, который вообще-то только считать должен был, а не умирать. — Он потрогал ожог на переносице. — С тех пор у меня к железу личные счёты, Пётр Алексеевич. Оно ничего не забывает: как его лили, как остужали, где оставили изъян, — так оно потом и отвечает.
Кавелин не ответил сразу. Эти слова он уже слышал, почти в том же виде, от подвыпившего человека в прокуренном зале у Нарвской заставы. Значит, молва не соврала.
— Всё, что я сейчас скажу, должно остаться в этой комнате. Ни приятелю за трубкой, ни трактирному собеседнику, ни знакомому профессору за границей — ни слова. Мне поручено собрать людей и вести по улучшению литейного дела. Иными словами…
— Иными словами вы хотите, чтобы через несколько лет французский артиллерист считал наши выстрелы и ждал, когда русский ствол лопнет, а он не лопнет.
Александр Павлович помолчал, потом добавил:
— Хорошая мысль! Мне нравится!
— Вопрос в другом, — Кавелин продолжил, не отводя взгляда с Бекетова. — Вы готовы заниматься этим, понимая, что в журналах вашу фамилию никто не напечатает?
— Журналы подождут, — отмахнулся Бекетов. — Вопрос во времени и печах. Сколько у меня есть? — Он взглянул прямо. — И кого вы мне дадите, кроме этих несчастных тиглей?
— До первого результата — шесть месяцев. Точнее, до образца, который можно будет отдать артиллеристам на пробу. И не делайте такого лица, Александр Павлович! Нас достаточно.
— Достаточно? — Бекетов оглянулся на закопчённую лабораторию. — Позвольте узнать, сколько именно?
Кавелин поднял со стола обгоревший стержень, который Бекетов сам же перед этим отложил, и переложил его на середину стола — туда, куда кладут подписанный вексель. Улыбнулся.
— Пока двое. Вы и я. Для начала империи хватит.
Интерлюдия. Шёпот Провидения
Из неопубликованных записок императора Александра I. Весна и лето 1813 года.
Бунцлау. 28 апреля 1813 года
Кутузов умер.
Последние дни он почти всё время спал. Дыхание становилось слабее, паузы между вдохами росли, и каждый раз казалось, что следующего уже не будет. Потом грудь снова поднималась, медленно и тяжело, словно старик продолжал отступать перед смертью, вынуждая её платить за каждую сажень пути.
Сегодня утром всё закончилось.
Я стоял у постели и смотрел на его лицо. Болезнь сняла с него привычную тяжесть. Исчезла насмешка, которую он прятал в опущенных веках, исчезло упрямство старого солдата, пережившего слишком многих государей и генералов. Осталась усталость.
Этого человека обвиняли в медлительности, нерешительности, старости. Я тоже обвинял. Торопил под Аустерлицем. Не слушал. Позднее требовал преследовать французов быстрее, жёстче, решительнее. Государю легко требовать быстроты: грязь редко достаёт до его сапог раньше, чем дорогу выстелют соломой.
Кутузов спас Россию терпением.
Странная мысль. Я хочу избавить Россию от необходимости всякий раз спасаться терпением, а человек, который сохранил её, победил именно им.
За окнами шёл дождь. Дороги размокли, обозы отстали, колёса вязнут по ступицы. Армия движется в Европу медленнее моих приказов.
Кутузова повезут обратно теми же дорогами, по которым он гнал Наполеона. Россия встретит его колокольным звоном, речами, почётным караулом. Всё будет сделано правильно. Кроме одного: он этого уже не услышит.
После полудня писал вдове, потом Волконскому и Барклаю.
Рука устала раньше, чем кончились необходимые слова.
Вечером вспомнил Кавелина.
Прошло почти пять месяцев с той ночи в Зимнем. Он остался в Петербурге с одной бумагой, несколькими печами и поручением, которое легче написать, чем исполнить. Я дал ему право искать невозможное и уехал воевать возможным: людьми, порохом, лошадьми, золотом англичан и страхом государей перед Бонапартом.
Надо написать ему.
Коротко. Через фельдъегеря. Без слов, которые чужой человек сочтёт важными.
Под Лютценом. 3 мая 1813 года
Поле пахнет мокрой землёй, порохом и кровью.
Вчера к вечеру дым стоял так густо, что солнце сделалось красным кругом. Французы снова показали, что Наполеон не утратил руки. Его армия молода, многие солдаты плохо обучены, кавалерии мало, однако мысль в ней осталась прежняя. Он собирает слабое в сильное быстрее, чем союзники успевают понять, где ошиблись.
Мы отступили в порядке. Слово удобное. Под ним помещаются разбитые батальоны, брошенные ранцы, люди, которых не успели вынести, и лица офицеров, повторяющих друг другу, что поражения не было.
Сегодня объезжал позиции.
У одной батареи лежал разбитый расчёт. Четверо возле орудия, ещё двое чуть дальше. Сначала я решил, что их накрыло французским ядром. Потом увидел ствол.
Ствол разорвало у казённой части, возле каморы. Бронзу вывернуло наружу рваными лепестками. Лафет почернел. На земле валялись банник, осколки колеса и рукавица, в которой осталась кисть.
Один из артиллеристов лежал на спине. Лицо цело, глаза открыты. Молодой. Возможно, моложе меня в тот день под Аустерлицем, когда я ещё верил, что одного желания победить достаточно для победы.
Их убил собственный ствол.
Не французское ядро и не замысел Наполеона. Неверная пропорция меди и олова, раковина в отливке, незамеченная трещина, мастер, которого торопили. Десяток малых уступок, каждая сама по себе простительная, а в конце цепи лежат шесть человек.
Я стоял возле орудия дольше, чем следовало. Адъютант дважды спросил, продолжать ли осмотр. Со второго раза я услышал.
Вот зачем нужен щит.
Чтобы русский артиллерист опасался неприятельского ядра, а не собственной пушки.
Послал Кавелину записку:
«Есть ли движение? Отвечайте кратко».
Фельдъегерю велел ехать через главную почту. Другого пути сейчас нет. Письма вскрывают. Печати изучают. В союзном лагере слишком много друзей, а друзья читают чужую переписку усерднее врагов.
Баутцен. 22 мая 1813 года
Второй бой за три недели. Наполеон снова теснил нас, но армию мы сохранили.
Вечером долго говорил с Барклаем. Он точен и холоден. Терпит неприязнь молча, словно и её выдают ему по службе вместе с жалованьем. Такие люди полезнее любимцев.