Тайный советник открыл глаза и попросил господ закончить спасение собственных должностей. Голос был слабым, привычка распоряжаться сохранилась полностью. Он спросил, кто уже оперировал под эфиром. Взгляды сошлись на мне.
Я объяснил, что без рассечения кишка может погибнуть в ближайшие часы. Операция грозила кровотечением, повреждением кишки и воспалением раны. Эфир уменьшал боль и движение, одновременно мог вызвать рвоту или остановить дыхание. Наш порядок снижал опасность, гарантий не давал.
— Вы прежде делали такую операцию? — спросил Вешняков. Он смотрел внимательно, хотя новый приступ уже заставлял его сжимать край носилок.
В другой жизни я делал подобное при ярком свете, с наркозным аппаратом, антибиотиками и людьми, знавшими свои обязанности. Борис Сверидов к ущемлённой грыже ножа ещё не прикладывал.
— Я знаю ход операции и вижу её опасности, — ответил я. — Среди присутствующих опыт применения эфира у меня самый большой. Этого недостаточно для спокойствия, но достаточно для решения.
Вешняков посмотрел на три запечатанные склянки и спросил, зачем мы их изготовили. Ломоносов объяснил: чтобы любой подготовленный человек мог повторить результат по одному порядку. Больной велел начинать проверку.
Рейзер напомнил, что канцелярия ещё не дала окончательного разрешения. Вешняков пообещал после смерти лично явиться на заседание и поддержать осторожного чиновника. Попытка усмехнуться перешла в рвотный позыв. Мы повернули его голову и едва успели подставить таз.
После приступа пульс стал слабее. Спор закончила физиология, обычно выступавшая убедительнее протокола. Я велел перенести больного в просторную комнату возле лаборатории, накрыть стол чистым полотном и приоткрыть верхние створки окон. Лампы вынесли в коридор, приготовили горячую воду, тазы, песок и инструменты.
Брандту достался пульс, Фишеру — склянка и журнал. Для маски требовался человек, который будет заниматься только дыханием. Орлов вызвался, но я отказал: на животных он работал уверенно, захлёбывающегося рвотой человека ещё не видел.
Крузе наблюдал от двери. На просьбу занять место у головы он ответил, что не станет участвовать в опыте. Остальные хирурги тоже нашли причины отойти от стола.
Тогда Ломоносов раскрыл наш труд на разделе о дыхании. Он перечитал страницу, снял камзол и попросил ещё раз показать заслонку. Я напомнил: считать вдохи вслух, следить за их глубиной, при хрипе освободить рот и выдвинуть челюсть, при ослаблении дыхания сразу перекрыть эфир. Мои распоряжения во время операции не должны были менять этих правил.
— Именно ради этого мы две недели портили бумагу, — сказал он. — Посмотрим, достаточно ли хорошо испортили.
Михаил Васильевич занял место у изголовья. Фишер снял сургуч с первой склянки. Сладкий запах напомнил о Берестове, переставшем дышать на моём столе, и о Ладыгине, которого уже нельзя было вернуть.
Теперь у нас имелись одинаковый состав, проверенный аппарат и распределённые обязанности. Права на ошибку по-прежнему не было.
Я вымыл руки, разложил инструменты и нащупал напряжённую опухоль. За окнами синел ранний зимний вечер. Ломоносов поднёс маску к лицу Вешнякова и начал считать вдохи.
Глава 17
— Один, — произнёс Ломоносов. — Два. Три.
Учёный отлично держал маску, не прижимая её излишне к лицу. Фишер лишь стоял рядом со склянкой в руках и после каждой моей команды добавлял на ткань несколько капель. Вешняков было отворачивался, пытаясь сопротивляться, но смесь делала свою работу, сводя любое сопротивление на нет. Его веки дрогнули, пальцы разжались, но дыхание оставалось достаточно частым.
За моей спиной толпились люди, что перманентно меня раздражали, но прогнать их было нельзя. Всё же они учёные, и звание обязывало их наблюдать. Ладно хоть с советами не лезли, и на том спасибо.
Лебедев прибежал последним. Он успел снять шубу, увидел опухоль в паху и три приготовленные склянки, после чего лицо его стало ещё мрачнее.
— Кишка ущемлена с утра, — сказал я. — Рвота, задержка газов, слабый пульс. Вправление не удалось.
— Значит, поздно. Даже если освободите петлю, воспаление его доконает.
— Возможно. Без операции он погибнет наверняка.
Лебедев посмотрел на Вешнякова. Тот уже не слышал нашего разговора. Проверив реакцию век и напряжение челюсти, я велел Фишеру прекратить добавлять жидкость. Больной вздохнул глубже, однако на щипок кожи не ответил -- обезболивающий эффект работал на полную катушку.
— Мне нужен человек у стола, — напомнил я.
— Я не стану резать вместе с вами, Борис Петрович. Тут и без эфира надежды мало. Если же он умрёт во сне, никто не станет разбирать, что убило его прежде.
Отказ прозвучал честно. Остальные предпочитали молчание, из которого при нужде можно было изготовить любую позицию.
Ломоносов дочитал очередной десяток вдохов, перекрыл заслонку и передал маску Фишеру.
— Держите так. Считать вслух и ничего более не делать. Если дыхание изменится, зовите меня.
Он снял парик, положил его на подоконник и подошёл к столу. Руки уже были вымыты до локтей.
— Михаил Васильевич, у головы нужнее отдельный человек.
— Я порядок знаю. Фишер тоже не дурак. А вам одному сейчас недостанет ещё двух рук.
Спокойствие Ломоносова меня поражало. Говорил он столь спокойно, будто предлагал не участвовать в операции, а подержать лист бумаги. Спорить ни времени, ни желания у меня не оставалось, а потому я поставил его слева от себя и велел действовать только по моей просьбе. Он сопротивляться не стал и кивнул. Кажется, за всё время нашего знакомства он не стал задавать дополнительных вопросов.
Мы ещё раз распределили обязанности. Ломоносов подавал полотно и удерживал края раны, Орлов отвечал за свет и инструменты, Брандт не выпускал запястья больного. Фишеру запрещалось отвлекаться даже ради упавшего ножа. На столе стояли тазы с горячей и остывшей кипячёной водой, лежали промытые нити и две иглы. Я проверил всё сам. Не потому, что не доверял людям: испуганный человек легко забывает даже то, что повторял весь день.
За дверью приготовили жаровню, но в комнату её не вносили. Горячие кирпичи завернули в ткань и положили у ног Вешнякова, чтобы он не мёрз под открытыми окнами. Пламя оставалось в коридоре, эфир — на другом конце стола. Две недели назад такие предосторожности показались бы присутствующим странностью. Вот только «вспышка» у Ефремова со всеми показала, что так нужно.
Кожа над опухолью была натянута и блестела. Я провёл разрез вдоль выпячивания. Вешняков вздрогнул, но не проснулся. Фишер замедлил подачу, Брандт сообщил, что пульс участился. Кровь выступала небольшими тёмными каплями; Ломоносов промокал её сложенным полотном, не закрывая мне поле.
Слой за слоем я разделял ткани, пока под пальцами не показался грыжевой мешок. Работать приходилось при свете двух ламп, выставленных в коридоре за открытой дверью. Тень от моей руки ложилась поперёк раны. Орлов держал отражатель из полированного металла и каждый раз поправлял его раньше, чем я успевал попросить.
Мешок вскрылся, выпустив немного мутноватой жидкости. Запах был тяжёлым, однако явной гнили я не почувствовал. В глубине лежала туго сдавленная кишечная петля — багровая, почти неподвижная. Узкое кольцо охватывало её у основания.
— Если она погибла? — тихо спросил Ломоносов.
— Придётся удалить повреждённую часть и соединять концы. Здесь это почти приговор.
Я ввёл под край кольца желобоватый зонд, прикрывая им кишку. Для разреза выбрал нож с тупым концом. Места было мало: одно неверное движение открывало сосуд или стенку кишки. В комнате слышались только счёт Фишера и короткие сообщения Брандта о пульсе.
Кольцо поддалось после второго осторожного движения. Петля сразу вышла свободнее, но её цвет не изменился. Я расширил разрез ещё на толщину лезвия и осмотрел борозду от сдавления. Разрыва не было. Хорошего в этом оставалось ровно столько, чтобы продолжать.