— У Николая Семёновича вечером нужно сменить повязку, — сказал я. — Если жар поднимется снова, проверьте отток и края раны. Опий давайте прежней малой дозой, дыхание считайте до и после.
— Я помню, — ответил Лебедев. Он одёрнул камзол и обратился к Ивану Сергеевичу: — Борис Петрович живёт в моём доме и работает со мной. Куда послать человека с одеждой и кому подать прошение?
— Когда место пребывания можно будет сообщить, вас уведомят. Одежда ему пока не понадобится.
Последняя фраза прозвучала хуже угрозы. Солдаты вывели меня через переднюю. Марья стояла возле кухни, прижимая к груди край передника. В дверях комнаты показался бледный Берестов, которому хватило упрямства подняться после камнесечения. Лебедев рявкнул на него и заставил лечь, сохранив этим хоть какое-то подобие обычного порядка.
Во дворе ждала закрытая карета. Чёрные стенки не имели гербов, окна закрывали деревянные ставни. Один солдат забрался внутрь первым, второй подтолкнул меня к ступеньке и сел с другой стороны. Колени упёрлись в чужие шинели, плечи зажали с двух сторон.
Дверца закрылась, снаружи повернулся ключ. Воздух пах мокрой шерстью, кожей и ружейным маслом. Узкая щель над ставней пропускала серую полоску света, по которой нельзя было определить даже сторону движения.
Карета тронулась. Первые минуты я ждал поворота к ближайшей караульной части. Потом мостовая стала ровнее, колёса ускорились. Никто из конвоиров не разговаривал. На вопросы о дороге старший отвечал взглядом.
В воображении уже появлялась холодная камера, допрос под лампой и этап на восток. Сибирь в январе звучала особенно убедительно. Там пришлось бы снова начинать путь с пустых рук: искать жильё, лечить людей, договариваться с мастерами и объяснять каждому начальнику, почему ссыльный знает больше местного доктора.
Через шестьдесят с лишним лет по этой дороге пойдут декабристы. Пока они не родились, дворянские общества ещё не возникли. Само слово означало только месяц. Я получал возможность стать ранним участником движения, не написав манифеста и не выйдя на площадь. Для исторического первенства повод выглядел сомнительно.
Бежать из кареты было бессмысленно. Двое солдат прижимали меня бёдрами, снаружи ехали ещё люди, оружие осталось у писаря. Даже успешный побег превращал врача с подозрительными бумагами в государственного преступника. Я мог лишь считать повороты и ждать.
После длинного прямого участка грохот мостовой исчез. Под колёсами заскрипел плотный снег, лошади пошли осторожнее. Холод усилился возле щелей. Мы либо выехали на широкую площадь, либо пересекали замёрзшую воду. Через несколько минут камень снова загремел под ободами.
Карета остановилась после восьмого поворота. Снаружи раздались команды, лязгнуло железо, затем дверцу открыли. Свет ударил в глаза.
Передо мной стояло длинное трёхэтажное здание, составленное из одинаковых частей. Фасад уходил вдоль улицы, окна повторялись с пугающей аккуратностью. Над входом висела доска коллегии, возле ступеней дежурили часовые.
Тюрьма выглядела бы честнее. Коллегия означала бумаги, свидетелей и людей, способных решить судьбу за столом, ни разу не повысив голос. Иван Сергеевич поднялся следом, поправил перчатки и прошёл внутрь. Его чайная беседа оказалась лишь приглашением на настоящее представление.
Меня провели по длинному коридору и заперли в пустой комнате. Внутри стояли стол, две лавки и печь, которую не топили с утра. Решётки на окне не было, зато створка открывалась только снаружи. Под окном тянулся двор, дальше виднелась ещё одна стена здания.
На стол поставили воду и кусок хлеба. Я выпил половину кружки, хлеб оставил. Желудок слишком хорошо понимал положение и временно отказался от обязанностей.
Ожидание растянулось. За дверью менялись шаги, звонил колокол, несколько раз проносили тяжёлые ящики. Один из них звякнул стеклом. Значит, аппарат доставили целым или уже собирали его осколки.
Я попробовал выстроить обвинение. Смерть Тимофея расследовал Карташев, прямой вины за мной не осталось. Нападавшего я застрелил при свидетеле, тело унесли сообщники. Документы с Дона признавали моё имя и право на дорогу. Эфир законом не запрещался, поскольку законодатели о нём почти ничего не знали.
Самым опасным оставалось отсутствие прошлого. Любой настоящий пражанин имел учителей, соседей, записи в приходе и людей, помнивших его молодым. У меня существовала только история, которую никто не мог быстро проверить. Война делала письмо в Прагу долгим, зато государственная машина умела ждать.
К полудню дверь открыли. В комнату вошли четверо солдат, старший вернул мне только кафтан и велел следовать за ним. Руки связывать не стали. Два штыка за спиной исполняли ту же задачу.
Мы поднялись на второй этаж и прошли через галерею. Шум людей становился громче. Возле двойных дверей стояли офицеры, писари и двое мужчин в медицинских париках. Один держал под мышкой латинскую книгу, другой спорил о свойствах купоросного масла. Услышав шаги конвоя, оба замолчали.
Двери открылись в большую аудиторию. Ряды скамей поднимались к задней стене, перед ними стоял длинный стол. Комната была почти полной. Я насчитал около тридцати человек: военные мундиры, гражданские камзолы, духовное лицо, несколько врачей и трое господ, которых выдавали испачканные реактивами пальцы.
На столе уже расположили мой аппарат. Колбу закрепили в стойке, трубку соединили с приёмным сосудом, маску положили на белое полотно. Рядом стояли склянка эфира, тетрадь Фишера и блюдца с морфиновым осадком. Кто-то успел открыть шкаф Лебедева и забрать всё, что счёл интересным.
Иван Сергеевич занял место сбоку от стола. Мне указали на одинокий стул перед первым рядом. Положение подсудимого сохранилось, хотя вместо судей собрались люди, способные отличить реторту от ночного горшка.
Я сел и осмотрел аудиторию. Знакомых лиц не нашлось. Несколько человек изучали меня открыто, остальные переговаривались над бумагами. Молодой офицер в первом ряду постукивал пальцами по ножнам. Пожилой доктор шевелил губами, перечитывая записи Фишера.
Процесс не начинался. Писари приготовили перья, солдаты закрыли двери, Иван Сергеевич дважды проверил часы. Люди продолжали ждать.
Для обычного допроса собралось слишком много зрителей. Если аппарат хотели испытать, им требовался больной или животное. На столе не было клетки, ремней и хирургических инструментов. Значит, ожидали человека, чьего мнения хватит вместо опыта.
Я перебрал немногих, кого смог вспомнить. Президент Академии наук, придворный врач, кто-то из Шуваловых, важный военный. Сама Елизавета Петровна сюда не приехала бы, особенно в своём состоянии. Наследник отправил бы слугу и приказал принести диковину во дворец.
В коридоре послышались быстрые шаги. Разговоры оборвались один за другим. Иван Сергеевич закрыл часы и встал, следом поднялись офицеры, врачи и академические господа.
Дверь распахнулась, и вошёл ОН.
Глава 12
Широкоплечий человек задержался у двери только на миг. Кто-то из профессоров произнёс: «Михаил Васильевич», и имя стегануло по сознанию плетью.
Я присмотрелся повнимательнее. Разум сразу сделал десяток предположений, и ни одно не казалось мне хоть сколько-то выдерживающим критику. Уже сейчас Ломоносов был тем человеком, который многие сотни лет будет предметом восхищения целых поколений учёных. Химик, физик, астроном, географ, историк, поэт, художник, стеклодел и человек, способный среди всего этого ещё ругаться с академической канцелярией. Наверное, именно он был первым, о ком стоило сказать: талантливый человек талантлив во всём.
С портретным Ломоносовым сходства оказалось меньше, чем обещала память. Лицо было шире, нос тяжелее, щёки краснее от мороза. Парик сидел набок, край манжеты был испачкан чем-то тёмным. Впрочем, все такие портреты были выполнены в стиле идеализма, где многие проблемы внешности искусно скрывались, но даже так художники явно проявили к оригиналу немного милосердия. Впрочем, никто не идеален.