Сам Ломоносов моего потрясения не заметил. Он прошёл к столу, снял перчатки и склонился над колбой. Люди вокруг ещё стояли. Михаил Васильевич махнул рукой, разрешая им сесть, и тут же забыл об аудитории.
Он проверил соединение колбы с трубкой, провёл ногтем по замазке, поднял приёмный сосуд к окну. На маску взглянул дольше: сжал каркас, отогнул ткань и нашёл внутренний слой для эфира. Затем спросил у Ивана Сергеевича, кто выдувал стекло, и постучал по стенке колбы.
— Верх толст, дно тонко. При сильном жаре треснет. Трубка узка, пары станут задерживаться, а если здесь закупорить, всё содержимое окажется на потолке. Мастеру скажите, чтобы второй делал по чертежу и не фантазировал.
Михаил Васильевич откупорил склянку, едва заметно втянул воздух и сразу закрыл её ладонью. Узнал сладкое купоросное масло, определил двойную очистку и заметил оставшуюся воду. Потом спросил, кто его гнал. Я поднял руку.
Впервые с момента появления он посмотрел прямо на меня. Взгляд оказался быстрым и неприятно цепким. Так хороший врач осматривал больного, который уже соврал о выпитом вине и только выбирал следующую ложь.
— Вы и есть пражский лекарь?
— С утра был им.
Уголок его рта поднялся, но учёный ничего не сказал. Иван Сергеевич передал ему папку, и Ломоносов углубился в чтение. Длинные места пропускал, возле цифр задерживался, дважды возвращался к описанию дыхания Берестова.
Аудитория терпеливо ждала. Один из врачей попытался объяснить назначение маски, однако Ломоносов остановил его поднятым пальцем и продолжил читать. Моё восхищение уступило место тревоге. Предо мной стоял великий человек, одно решение которого могло сильно поменять мою жизнь.
Ломоносов добрался до последнего листа, положил бумаги рядом с маской и несколько мгновений смотрел на весь набор. Потом придвинул склянку к колбе и указал на неё.
— Из винного спирта и купоросного масла получаете летучую жидкость. Ею пропитываете ткань. Больной вдыхает пары, после чего лишается чувствительности и памяти. Так?
— В целом так, — подтвердил я.
— Летучие частицы входят через лёгкие и действуют на нервы. Сила зависит от чистоты, количества паров, времени вдыхания и самого человека. При избытке может остановиться сердце.
Я уставился на него уже без всякой осторожности. Термины отличались от моих, однако цепь он восстановил почти полностью. Затем последовал целый ворох вопросов об испытании, процессе проведённой операции и пробе на себе, что наиболее заинтересовало учёного. Ломоносов заключил, что границу безопасного действия мы ещё не нашли. Я уточнил: выразить её одной цифрой не получится.
Он снова посмотрел на записи Фишера. Там были минуты, число вдохов и количество капель. Мне самому таблица казалась началом работы. В его руках она выглядела признанием в недостатке знаний.
— Это крайне рискованно, Борис Петрович, — произнёс Ломоносов. — Один человек проснулся без боли, и вы уже готовите средство для следующих. Между сном и смертью здесь может лежать несколько лишних вдохов.
Я указал на записи. Ломоносов возразил, что опыт должен повторяться: спирт и очистка различаются, маска нагревается от лица, больной дышит то глубже, то слабее. Четыре неизвестные величины измерялись одной склянкой и часами. Возразить было трудно. Последние дни я говорил Лебедеву почти то же самое, только менее изящно.
Ломоносов провёл пальцем по рисунку аппарата и пожал плечами, а в голосе проступило лёгкое разочарование.
— Слухи обещали больше. Редкий случай, когда слухи интереснее химии.
По аудитории прошёл сдержанный смех. Иван Сергеевич не улыбнулся. Он следил, куда повернёт разговор после научной части.
Пожилой врач с латинской книгой поднялся со своего места. Его беспокоил вопрос, который Ломоносов будто намеренно обходил: кто дал мне право испытывать неизвестное вещество на подданном императрицы. Опыт без дозволения он назвал незаконным. Заявления больного, Лебедева и аптекаря не заменяли решения Медицинской канцелярии. О новом способе следовало сообщить, состав представить и только после опытов под надзором просить о допуске.
Другой профессор поддержал его. В несколько более длинных выражениях он объяснил, что лишать человека чувств при помощи ядовитых паров противно человеческой природе. Боль дана телу как предупреждение, а сознание позволяет больному молиться и готовиться к исходу. Вмешательство в оба порядка могло иметь последствия, которые невозможно измерить часами.
Военные слушали внимательнее учёных. Офицеру, который видел поле после сражения, рассуждение о полезности боли редко казалось убедительным. Молодой человек у первого ряда поморщился, когда профессор дошёл до молитвы во время камнесечения.
Третий голос потребовал выяснить происхождение аппарата и бумаг. Четвёртый напомнил о смерти человека на Дону. Вопросы начали наслаиваться. Через минуту обсуждали уже моё право называться лекарем, подлинность пражских свидетельств, полномочия Лебедева и нравы иностранцев.
Я сидел перед ними и понимал, как выглядит настоящая коллективная осторожность. Каждый говорил о безопасности, законе и благе больного, но это было не больше чем обычное прикрытие.
Ломоносов позволил шуму подняться ещё немного. Затем взял со стола стеклянную пробку и ударил ею о край пустого стакана. Звон получился тонким и резким.
— Господа, — сказал он. — Ваши мнения я уже слышал. Некоторые даже прежде, чем сей лекарь приехал в Петербург. Теперь послушаем его.
Профессор с книгой попытался напомнить о порядке заседания. Михаил Васильевич повернулся к нему и поинтересовался, входит ли в этот порядок ответ человека, которого собрались осудить. Профессор сел, сохранив достоинство в той мере, в какой позволил скрипнувший стул.
Ломоносов указал мне на аппарат.
— Объясните сами. Кратко, словно перед вами люди, способные понимать. Что происходит с больным и почему он возвращается?
Я поднялся и подошёл к столу. Руки оставались свободными, хотя солдаты у двери внимательно следили за каждым движением.
— Боль человек ощущает, пока повреждённое место, нервы и мозг способны действовать вместе, — начал я. — Пары этого вещества на короткое время нарушают такую связь. Больной теряет сознание, перестаёт отвечать и позже не помнит происходившего. Тело при этом сохраняет дыхание и движение крови, если количество паров оказалось достаточным для сна и недостаточным для смерти.
Я показал внутренний слой маски и щель возле её края. Свежий воздух должен был поступать постоянно. Эфир добавляли малыми порциями, наблюдая за дыханием, пульсом, движением глаз и цветом кожи. При опасных признаках подачу прекращали. Возвращение сознания зависело от выведения летучего вещества через лёгкие.
— Почему больной перестал дышать? — спросил Ломоносов.
Я рассказал о расслаблении мышц и запавшем языке. Один из врачей возразил, что язык не способен задушить человека, поскольку прикреплён к нижней челюсти. Пришлось предложить ему лечь на спину, глубоко уснуть и позволить соседу проверить. Сосед отодвинулся. Проверка не состоялась.
Ломоносов уточнил, почему эфир не вводится через желудок. Через лёгкие действие начиналось быстрее и так же быстро ослабевало после снятия маски. Выпитую дозу уже не убрать; к тому же средство раздражало ткани и оставалось горючим.
Последнее слово заставило военных переглянуться. Михаил Васильевич спросил об освещении. Я описал единственную удалённую лампу и зеркало, которым мы направляли зимний свет на операционный стол. Он одобрил решение коротким кивком, затем потребовал рассказать о повторной перегонке и хранении.
Вопросы шли один за другим. Через четверть часа Ломоносов перечислил почти все слабые места: неизвестную чистоту, непостоянную дозу, разное впитывание ткани и зависимость испарения от температуры. Один удачный опыт на человеке ничего не доказывал. Каждое замечание било точно и одновременно приносило облегчение. Наконец рядом находился человек, которому не приходилось объяснять ценность измерений.