— Отчего же худо?
— Дык арестовали нас у мыса, и год с лишним мы там простояли.
Я поглядел на лампаду и не стал объяснять, от чего именно случился арест «Дианы».
Вместо этого я спросил другое.
— А масла на два года хватит?
Михеев уставился на меня, будто я сказал что-то неприличное.
— А ведь и правда, — сказал он растерянно. — Я, ваше благородие, о том и не думал.
— Так подумайте нынче, покуда мы у берега. Потому что ежели она погаснет оттого, что масло кончилось, а не оттого, что беда, это, я полагаю, будет вдвое обиднее.
Квартирмейстер постоял и вдруг сорвался с места.
— Пойду к шкиперу!
Я поглядел ему вслед и подумал, что вот так с этим веком и надо. Не спорить, а достраивать.
* * *
Снялись мы ближе к восьми утра.
Погода стояла славная. Ветер шёл ровный, от норд-веста, и солнца на рейде было столько, что вода слепила мне глаза.
Место мне было у грот-мачты, где велено стоять и не мешать. Оттуда я и глядел.
— Свистать всех наверх!
По палубе прошло движение, и шлюп ожил. Люди побежали по вантам, и побежали так, что я опять не успевал следить. Загремел шпиль.
И вот тут я заметил, что вокруг сделалось тихо.
Кричали-то как раз изрядно. Тихо мне показалось оттого, что все, кто не был занят делом, смотрели в одно место.
Смотрели на канат.
Я не понимал, в чём дело, покуда рядом не оказался Наумшин.
— Глядят, — шепнул он.
— Что глядят?
— Как пойдёт. Ежели канат чисто выберут и якорь чистый выйдет, стало быть, море отпускает. А ежели заест или канат перетрётся, тогда…
Он не договорил.
Шпиль щёлкал. Канат шёл из воды тяжёлый и чёрный, а матросы ходили по кругу у меня перед глазами, налегая грудью на вымбовки.
И он вышел чисто.
Якорь вышел из воды весь в бурой донной дряни. С него текло, и висел на нём кусок водоросли. Боцман заорал, кто-то ещё заорал, и по всей палубе разом отпустило.
— Слава те, — сказал Наумшин и перекрестился.
Наверху захлопали.
Паруса развернулись, набрали ветер, и «Камчатка» пошла.
* * *
Кронштадт стал отодвигаться.
Я смотрел, как он уходит, и было это совсем не то, что при пробном выходе.
Тогда мы вышли и вернулись. А нынче мы уходили насовсем, и всё, что оставалось на этом берегу, оставалось на два года.
Аптекарь на Господской улице. Кузнец с верфи, чью ногу я вскрывал. Аникеев со своими складами и со своей сахарной болезнью. Каморка при кузнечной артели, где я принимал больных две недели и где узнал про спину Ермакова.
И где-то там, за слободой у ручья, изба Устиньи.
Про неё я вспомнил не сам.
— Вашбродь, — сказал Дроздов, оказавшийся у борта рядом со мной. — Гляньте-ка.
Он показывал на берег.
Народу я разглядел изрядно, потому что на выход кругосветной экспедиции собирается полгорода. Стояли у стенки и на бастионе, махали шапками.
А поодаль от всех, на самом краю, стояла тёмная фигура.
Далеко, и лица мне было не разобрать. Женщина в тёмном платке, и стояла она совсем иначе, чем провожающие. Те машут шапками. А эта просто стояла и смотрела.
— Она, — сказал Дроздов.
— Кто она?
— Устинья. Бабка та. Я её платок знаю.
Я вгляделся, но берег уже отходил, и разобрать было нельзя ничего.
— Мало ли баб в платках, Семён.
— Она это, вашбродь, — он не отрывал глаз. — Вы ей тогда сказали, чтоб она нашим не гадала. А она вон пришла. Глядит.
— Ну и пусть глядит.
— А ежели она нас проклясть пришла?
Вот тут я повернулся к нему и взял его за плечо.
— Семён. Слушай меня внимательно, потому что второй раз я этого объяснять не стану. Старуха твоя живёт тем, что людям страх продаёт. Она уже раз тебя напугала, и я тебя от того страха отчищал два часа. Хочешь опять?
— Не хочу.
— Тогда отвернись от берега и иди работать. — Я развернул его за плечи. — И вот что запомни. У нас на борту сто тридцать человек, и всякому из них может стать худо в дороге. И ежели с кем-нибудь что случится, ты не смей вспоминать эту бабку. Потому что помрёт человек не от бабки, а от того, что не берёгся.
Дроздов пошёл, оглядываясь.
А я остался у борта, и, честно говоря, мне это тоже не понравилось.
Не оттого, что я поверил в проклятие. В проклятия я не верю и в прошлой жизни не верил.
А оттого, что я знал одну вещь, которой не знал Дроздов.
Устинья умеет читать людей. По одежде и по рукам, по походке, по тому, как человек садится. Она это делает не хуже меня, только выводы свои продаёт как судьбу.
И вот такой человек пришёл к воде и стоит, глядя на уходящий корабль.
Зачем?
* * *
Салют мы отдавали, проходя рейд.
Я как раз спустился в лазарет, когда наверху ударило так, что я присел.
Потом ударило ещё раз. И ещё.
— Честь отдаём, — сказал Скородумов, не поднимая головы от ступки. — Флагу.
Я поднялся наверх.
Пушки били с правого борта, ровно, с расстановкой, и после каждого выстрела дым сносило ветром вперёд по ходу. С берега нам отвечали, и белый дым висел над водой длинными полосами.
На палубе стояли люди и смотрели.
И вот тут я увидел то, ради чего стоило подняться.
Они не радовались. И не грустили тоже. Они просто глядели на берег, вся команда разом, и на лицах у них было одно и то же выражение, которому я не подберу названия.
— Всё, — сказал кто-то рядом со мной. — Отгуляли.
— Теперь до Портсмута, — отозвался другой.
Матюшкина я разглядел на юте, серого, но на ногах и при поручне. Тиханов пристроился у борта с папкой на коленях и рисовал быстро, как рисуют, когда боятся не успеть. Литке с Врангелем о чём-то спорили у гакаборта, и оба размахивали руками.
Берег уходил.
И вот теперь, подумал я, это началось.
Два года. Сто тридцать человек. Океан, Рио, мыс Горн, а после Камчатка и Русская Америка. Всё то, что я читал в книгах в прошлой жизни, сидя в кресле после смены.
И моё собственное слово, записанное во второй тетради месяц назад одним словом.
Ноль.
Красную Горку мы проходили позже, и её уже никто не провожал. Низкий берег, лес, две-три крыши. Просто место, после которого Кронштадт кончился. Хотя я знал, что здесь ещё будут строить, и не раз.
А за Толбухиным маяком открылось. Ветер остался тот же, ровный, зато пришла зыбь от норд-веста, и «Камчатка» стала на неё валиться с боку на бок, мягко и без остановки. Ничего страшного в этом не было. Только я поглядел на молодых из последнего набора, которые ходили по палубе, старательно расставляя ноги, и понял, что дела у меня будут ещё до вечера.
— Андрей Ильич!
Прошка бежал ко мне от кормового трапа, и в руке у него было письмо.
— Вам!
— Откуда?
— Дык не знаю, — он сунул мне конверт. — Оно в сундучке лежало, среди корпии. Я его нынче нашёл, когда укладывал.
Я взял его и оглядел.
Обыкновенный конверт серой бумаги, запечатанный сургучом. Печать была гладкая, никакого оттиска на ней я не разглядел, будто сургуч придавили пальцем.
Ни имени. Ни адреса. Ничего.
Только сверху поперёк чужой рукой было выведено четыре слова:
«Вскрыть по отходе от берега».
— Прохор.
— Я!
— Кто его дал?
— Дык не знаю, вашбродь! — служитель развёл руками, и я видел, что он не врёт. — Я корпию последний раз перекладывал третьего дня, и не было там ничего. Стало быть, после положили.
Третьего дня.
А за эти двое суток у нас побывали комиссия, духовенство, береговые с бумагами и человек тридцать посторонних, которые везли последнее. И кто-то из них знал, где у нас лежит корпия.
Конверт лежал у меня в руках, берег уходил за корму, и возвращаться было некуда.
И вот тут по палубе прошло движение.
Ни крика, ни суеты я не услышал. Именно движение, какое бывает, когда сто человек разом поворачивают головы.
Я поднял глаза.