Ковтун уже разворачивается корпусом в сторону трапа, но Пантелеев ловит его за рукав и держит, пока тот не выговаривает всё сначала, слово в слово. Рукав освобождается только на последнем слове. Ковтун уходит, пригнувшись под леерами; шаги пропадают за надстройкой раньше, чем тёмное пятно его спины.
— Я сказал «просит», а не «предлагает», — Пантелеев ещё вслушивается туда, где стихли шаги Ковтуна, и костяшками пробует, насколько остыл казённик. — Ты заметил?
Глава 11
Ковтун возвращается от мостика раньше, чем я успеваю досчитать до тридцати. С ходу показывает раскрытую ладонь и потом один палец: разрешено, тот же порядок, один выстрел в полминуты.
И в ту же секунду разрешение перестаёт быть нужным именно так, как мы его просили.
— Снизу мол ему не взять. — Я вжимаю левый локоть в станину и держу чёрную кромку мола в прицельной прорези, и слышу собственную вчерашнюю уверенность так, будто её сказал кто-то другой.
Он берёт мол вдоль.
За спиной у меня стучат по броне щита — два раза, согнутым пальцем, коротко. Замковый, Мошкин и заряжающий становятся на места по этому стуку раньше, чем к нему прибавится хоть одно слово.
— Точку держишь?
— Держу. Правее зубца сто пятьдесят метров — первую вспышку я недомерил. У самого уреза воды, ниже прежней точки на всю высоту склона.
Наводчик уже кладёт ладонь на маховик, не дожидаясь, пока приказ дойдёт до него отдельным словом, и считает вслух, потому что так велено считать всегда.
— Сто пятьдесят вправо — это сто девяносто оборотов… округляю до двухсот. Возвышение вниз до упора малого угла и ещё поправка.
— Сколько это по времени?
— Минуту. — Наводчик перехватывается за рукоять, примеряясь к длинной работе. — Быстрее доверну, но проверить по риске не успею.
— Даю сорок секунд.
— Тогда это будет не сто пятьдесят, а сколько выйдет, — наводчик на полсекунды отрывается от прицела и смотрит снизу вверх, и снизу вверх у него получается упрямее, чем он сам хотел бы. Руку с рукояти он не снимает, но и первого оборота не делает. — Товарищ старшина, я вам за сорок секунд точку не отдам. Я вам отдам примерно.
Пантелеев переступает на месте и оказывается между наводчиком и мной — плечом, всем корпусом, так что мне видно теперь только его спину и край щита.
— Мне примерно и надо. Проверишь первым снарядом. Крути.
Маховик идёт. Я слышу его — сухой частый щелчок, быстрый и ровный.
С мола кричат.
Крик стоит ровный, без пауз, — не один голос, а несколько, и в нём то, чего я не слышал за всю ночь ни разу: не боль, а беспомощность.
— Быстрее.
— Не подгоняй, — он и головы не поворачивает, только заводит назад локоть и упирает его мне в плечо, пока я не подаюсь обратно к щиту. — Подгонишь — переврёт.
— Там людей режет.
— Слышу. Маховик от крика быстрее не завертится.
Я втягиваю воздух и замолкаю. Воздух ледяной, с гарью, он входит до самого низа и там становится камнем.
Маховик ползёт с прежней скоростью, сколько бы людей ни лежало на молу. Я упираюсь в край щита обоими локтями, и холод брони проходит сквозь мокрую робу за один вдох: железо уже возразило мне вместо Пантелеева, и ответить ему нечем.
Наводчик отрывается от наглазника и вскидывает раскрытую ладонь.
— Огонь.
Хлопок.
Я не спускаю глаз с новой точки и вижу разрыв прямо в поле зрения: у самой воды вскидывается белая вспышка, под ней на миг светлеет взбитая поверхность.
— Недолёт! В воду, метров пятьдесят перед берегом.
— Пятьдесят — это плюс шестьдесят пять по возвышению, — наводчик уже перехватывает маховик возвышения обеими руками.
— Дай столько же и проверь.
Наводчик отсчитывает вслух одними губами, и его затылок дёргается на каждом десятке. Замковый успевает за это время выбросить гильзу; она катится мне под колено, горячая сквозь штанину, и я отпихиваю её тыльной стороной запястья, оставляя на бинте серую полосу.
Хлопок.
— В берег. Правее его метров на двадцать. По высоте хорошо.
— Двадцать влево — это чуть больше тридцати оборотов.
— Влево. Огонь.
Хлопок.
Каменная крошка вскидывается ровно там, где только что мигал ствол.
И берег замолкает.
Не сразу. Ещё одна короткая очередь уходит в никуда — веером, вверх, куда-то в сторону моря, как будто человек, падая, дожал спусковой рычаг.
Потом ничего.
Мы ждём. Тридцать секунд. Минуту. Полторы.
— Накрыли? — Ковтун подтягивается на локтях к самому кранцу и вытягивает шею над ним, шёпотом.
Ответ застревает во рту. Я держу то же место склона в прорези, жду движения среди осевшей каменной пыли. Ковтун подался ко мне всем корпусом и ждёт слова «да»; я слышу, как он дышит ртом, чтобы дышать тише.
— Разрыв лёг на вспышку, — я не свожу глаз с берега, чтобы самому не сдвинуть точку, — но между разрывом и попаданием в человека лежит очень много.
— Ты скажи, что накрыли, — Ковтун вцепляется в кранец обеими руками и не сползает обратно за него, хотя за него надо. — Мне на две минуты хватит.
— Не скажу.
— Тогда сам себе скажу.
Он вскидывает подбородок к чёрному берегу, где вторую минуту нет ни искры, и не опускает его; это у него вместо возражения.
— Берег молчит, — я опираюсь о станину, — вторую минуту. Это всё, что у нас есть, и это не то же самое.
С мола крик сменяется обычным рабочим гулом — там снова говорят короткими фразами, там снова поднимают и несут.
Гринько появляется из темноты и останавливается у казённика, не глядя ни на кого, положив руку на горячий кожух.
— Три выстрела по нижней точке. Третий лёг в точку. Берег молчит вторую минуту.
— Убили?
Пантелеев молчит ровно столько, чтобы стало понятно: отвечать будет не он. Гринько ждёт, потом всё-таки наклоняется ко мне через казённик, не убирая ладони с кожуха, и я вижу, как он на этом жару морщится и руку всё равно не снимает.
— Скат, камни, окоп, если он его отрыл, — я веду ребром забинтованной ладони от воды вверх по склону, показывая разлёт, — осколки уходят вверх и в стороны. Он лежит. Может, его накрыло, а может, засыпало и оглушило. Может, он отполз. Может вернуться. Через десять минут, через час.
— Тогда так. Пантелеев, орудие оставить в готовности, наводку на нижнюю точку не сбивать. Гуляев, ты у щита до конца приёма. Расчёту — обед не обещаю, но по кружке чаю сейчас принесут.
Я оказываюсь у щита прежде, чем он договаривает последнее слово, и остаюсь так, коленом на настиле и локтем на станине, лицом к прорези, и слышу, как за спиной расчёт разбирается по местам без единой команды.
— Вот это правильно, — роняет Пантелеев куда-то поверх моей головы, когда шаги боцмана уходят в темноту. — Замковый, маслёнку отогрел?
Замковый вытаскивает маслёнку из-за пазухи, показывает её, тёплую, и тут же, не дожидаясь второй команды, наклоняется к экстрактору и пускает масло по направляющим клина тонкой ниткой, растирая его ветошью вдоль всей канавки.
Чай приносят через несколько минут. Камбузник держит два больших чайника за обмотанные тряпкой дужки; носики постукивают о щит, когда палуба вздрагивает под ногами. Кружки идут по кругу. Пар оседает на броне, капли с носика шипят в старых масляных потёках на тёплом кожухе, а люди пьют стоя, каждый у своего места: замковый одним глазом следит за клином, заряжающий держит свободную руку у стеллажа, наводчик пьёт боком к прицелу.
Мне кружку суют в руки, и я не могу её удержать. Забинтованные до второй фаланги пальцы не сгибаются; жестяной край клюёт вниз, чай выплёскивается на марлю и сразу проходит жаром к содранной коже.
Кто-то за спиной коротко хмыкает. Не зло — так хмыкают, когда человек на глазах у всех оказывается меньше, чем был минуту назад.
— Сам удержу. — Я свожу ладони сильнее, стараясь зажать кружку плоскостями, но она скользит по мокрому бинту.