Я уже набираю воздух, чтобы повторить поправку перед огнём. Пороховая горечь царапает горло, край щита дрожит под предплечьем от движения маховика, и эта мелкая дрожь кажется мне ровной, почти правильной: механизм свёл наш спор к двадцати оборотам, которые можно досчитать.
— Стой. — Я заношу забинтованную кисть перед рукой наводчика, не касаясь маховика.
Пантелеев замирает.
— Что?
Я смотрю не на берег. Я смотрю вправо, поверх среза щита, туда, где между молом и бортом сидит низкий чёрный сгусток.
Шлюпка не двигается.
Её развернуло боком. Она стоит боком к берегу и боком к нам: берег получает под огонь всю её длину, а нам остаётся только узкая полоса борта, за которую нельзя зацепиться ни концом, ни багром.
Минуту назад она была ценой выстрела, которую я держал краем зрения. Теперь она сама становится всей задачей. Во рту высыхает, будто пороховую гарь я проглотил вместе с воздухом. Двадцать оборотов, точка под гребнем, готовый снаряд — всё остаётся на своих местах, но стрелять по прежнему расчёту уже нельзя, пока я не пойму, что происходит у воды.
— Ну? — Он держит себя неподвижно, как держат руку на взведённом, когда осталось одно слово. — Что там у тебя?
— Шлюпка встала. Её развернуло.
— Мне до неё дела нет. Мне точка нужна.
— Дай мне два вдоха.
— У меня не два вдоха. У меня заряжено.
И на молу, у самого уреза, кто-то поднимает руку с чем-то светлым.
На чёрной воде вспыхивает жёлтый огонь.
Он маленький, ниже человеческого роста, и в первое мгновение кажется совсем безобидным — тёплое пятно, каких на этом молу за ночь качалось десятки. Потом я вижу то, что видит с берега пулемётчик: жёлтый круг лежит на воде, а в круге чернеет борт шлюпки, поднятые вёсла и головы людей, и всё это стоит на месте, ровно и терпеливо, как мишень, которую специально выставили и подсветили.
Свет держится. Никто его не опускает.
Рядом со мной Пантелеев поднимает лицо от наглазника, и я слышу, как он тянет воздух сквозь зубы.
— Кто. Это. Поднял.
Глава 7
Я подаюсь из-за щита и ловлю взглядом жёлтое пятно на молу. Человек у самого уреза поднял фонарь над водой, и теперь его свет виден с берега. Кромка щита давит под мышкой, мокрый бинт на ладони цепляется за заклёпку, но отступить глубже нельзя: из-за железа мол закрывает дымовая труба. Жёлтый круг ходит по камню вместе с рукой человека, на мгновение выхватывает белую пену у ступеней и снова поднимается — ровно туда, где пулемётчику удобнее всего его заметить.
— Фонарь! — Я вскидываю подбородок к молу, и крик режет горло. Пантелеев вслепую цепляет меня за полу бушлата и дёргает к щиту, но я упираюсь коленом в тумбу. — На молу гасите фонарь!
— Не ори, — Пантелеев не поднимает головы от прицела и не выпускает мою полу. — Здесь тебя слышно, там нет. Только место наше выдаёшь.
— Там гасить надо. — Я тяну ткань на себя, высвобождаясь из его пальцев. — Пока он им весь мол не показал.
— Оттуда тебя не слышат. — Он наконец отпускает бушлат и коротко тычет большим пальцем вдоль палубы, к сходням. — Голос по людям пускай, если командовать невтерпёж.
Я втягиваю воздух для второго крика, но по настилу прокатывается звон железа, у казённика лязгают затвор и патрон, а с берега снова трещит пулемёт. Мой голос тонет уже здесь, в нескольких шагах от щита; до мола ему не дойти.
Я оборачиваюсь вдоль палубы. У сходней темнота двигается — там люди. Лиц не различить; только ладони на леере вспыхивают белым, когда береговая очередь на миг высвечивает воду.
— Ковтун!
— Здесь!
— Передай на мол: фонарь погасить немедленно. Через кого хочешь. — Я режу воздух поперёк горла, хотя Ковтун видит один мой силуэт. — И добейся, чтобы повторили.
Темнота у сходней тут же вытягивается вперёд и вверх — он поднимается на колено, чтобы голос пошёл поверх фальшборта, а не в железо.
Ковтун кричит вперёд, к трапу. Там команду подхватывает другой голос, ниже и дальше; ещё один отзывается уже у воды. Первый раз с мола не отвечают. Ковтун набирает грудь ещё раз, расправляя плечи для нового крика, но человек у трапа оборачивается и машет ему: услышали, не забивай криком остальные команды. Ковтун не опускается. Он остаётся на колене, вытянув шею, и требует в темноту:
— С мола доложи! Не мне маши — скажи, что услышали!
— Фонарь гасить! — доносится снизу, уже сердито, потому что там приходится одной рукой держать конец, а другой показывать дальше.
От фразы отваливаются слова, остаётся только «фонарь — гасить», и это короткое ядро долетает до камня. Жёлтый круг сперва падает к ногам человека, будто тот прячет фонарь за бедро. На один вдох кажется, что получилось, и я успеваю разжать зубы — но огонь снова выныривает, теперь ниже и ближе к воде. Он услышал. Он просто не знает, куда деть свет: погасить не догадался, а в карман такое не сунешь.
Внутри бинта под большим пальцем что-то расходится тёплым — я, оказывается, всё это время держусь за кромку щита той рукой, которой держаться нельзя.
На молу кто-то наваливается на его руку всем корпусом. Два силуэта сходятся в один, светлое пятно качается, ползёт по камню и исчезает окончательно. Чёрная вода возвращается на своё место; перед глазами ещё плавает жёлтый круг, хотя фонаря уже нет.
— Убрали. — Я нахожу глазами то место, где секунду назад качался жёлтый огонь, и там теперь ровная темнота. Ковтун только после этих слов опускается за фальшборт; он хотел не передать приказ, а получить результат.
— Тогда работаем. — Пантелеев возвращает лоб к резиновому наглазнику прицела и плечом оттесняет меня от открытой кромки щита. — Двадцать вправо стоят. Огонь.
Хлопок. Откат. Гильза о палубу.
Воздух бьёт в лицо горячей ладонью. Орудийный дым на мгновение забивает запах мокрого железа, настил уходит из-под ног и возвращается, а в темноте перед щитом остаётся красное пятно собственной вспышки. Мы погасили чужой фонарь и тут же зажгли свой — короче, ярче, зато прямо над кормой.
И почти сразу — берег отвечает.
Девятая очередь длинная. Она самая длинная за всю ночь, и я понимаю почему: пулемётчик увидел нашу вспышку.
Мы дали ему то, чего он искал полторы минуты.
Пули идут по корме. В щит они входят тяжёлыми раздельными ударами; каждый удар прокатывается через крепления железного листа в тумбу и отдаётся в подошвах. Что-то звякает и катится. Кто-то из расчёта коротко вскрикивает.
Пантелеев лба от наглазника не отнимает. Он только поворачивает голову на четверть — ровно настолько, чтобы захватить боковым зрением всех четверых у казённика, и держит её так, пока каждый не отзовётся движением: наводчик кладёт ладонь обратно на маховик, замковый подаёт корпус вперёд, Дудка стучит костяшкой по каске — вот, мол, сюда чиркнуло, — и снова уходит рукой в открытый ящик за патроном.
— Кто голос подал? — Пантелеев спрашивает, не разрывая прицельной линии. Пальцы у него уже лежат на маховике, но не крутят: несобранный расчёт следующего выстрела не получит.
— Я, — заряжающий прижимает каску к макушке локтем и ощупывает свободной рукой висок. Пальцы возвращаются сухими. — Железо по железу чиркнуло. Думал, ухо сняло.
— Думать после будешь. Слышишь меня обоими?
— Правым хуже. Вас — слышу. — Он поднимает патрон до груди, показывая, что готов продолжать, и этим выторговывает у Пантелеева разрешение остаться у казённика.
— Тогда левым ко мне стой. Оглохнешь совсем — за полу дёргай, героя из себя не строй.
Заряжающий стискивает челюсть так, что на скулах ходят желваки, и вынимает следующий патрон молча. Латунь идёт из гнезда без стука, придержанная сверху ладонью: руки выполняют привычную работу, пока дыхание рвётся короткими глотками. Каска съехала ему на нос. Он вправляет её тычком запястья, не отпуская патрона, и Пантелееву этого движения хватает вместо ответа.