Пантелеев молчит дольше, чем нужно на согласие. Слышно, как под ним скрипит настил: он перебирает ногами, ища упор поустойчивее, и вместе с упором примеряет мою точку.
— Ладно. — Он бросает это вбок, за спину, уже не мне. — Дудка, готов?
Позади щита коротко скребёт железо о железо — заряжающий убирает свободную ладонь с той стороны, куда полетит гильза, и подаёт корпус вперёд, готовый взять следующий снаряд, как только ствол отойдёт назад и вернётся.
— Мошкин, взял?
— Готов. — Наводчик выдыхает и придавливает рукоять всем весом, останавливая маховик на месте.
— Первый пристрелочный. Один. Огонь.
Выстрел старой сорокапятки я знал по записям и по кино и всегда думал, что это несерьёзный звук.
Сила приходит через металл раньше, чем я успеваю оценить хлопок.
Ударяет коротко и сухо, как будто рядом с ухом сломали толстую доску, и сразу за ударом приходит откат — движение всей площадки под сапогами, короткий толчок, который отдаётся в коленях. Из ствола вылетает язык пламени длиной с ладонь и гаснет мгновенно, но глаза этот язык всё-таки ловят, и на секунду вся корма, щит, лица расчёта и латунь стреляной гильзы, которую выбросило из ствола и которая зазвенела о палубу, встают передо мной ярко, как днём. Следом в лицо толкается тёплая пороховая гарь; на языке остаётся горький привкус, будто я лизнул дымный металл.
Потом становится темно вдвое темнее прежнего.
— Гильза! — Кто-то отпихивает её сапогом, и латунь катится к железному порогу у люка.
— Куда легло? — Вопрос приходит снизу, из-за щита: он так и сидит в прицеле.
Я не вижу. Я ослеп от собственной вспышки, и это первая ошибка, которую я допустил на этом посту.
— Не вижу. — Признаваться в этом надо сразу, и я давлю пальцами на веки, разгоняя плавающие пятна. — Дульное пламя.
За щитом никто не переспрашивает. Заряжающий держит следующий снаряд у бедра, наводчик застыл с ладонью на рукояти, Пантелеев ждёт у прицела. Весь расчёт стоит из-за того, что я на один удар сердца не уберёг глаза. От этой тишины жар под бинтами делается сильнее пороховой гари.
Тринадцать. Снаряд ушёл, и я даже не знаю куда. Человек внизу у стойки сейчас перекладывает пальцами то, что осталось, и это единственная цена, которую в темноте можно потрогать.
— А чего ты в ствол смотрел?
— Не в ствол. Просто смотрел вперёд.
— Отворачивайся на выстреле. — Пантелеев отрывает два пальца от маховика, уводит их от своих глаз к правому плечу и возвращает обратно. — Считай: «огонь» — глаза в сторону, хлопнуло — глаза обратно. Ослепнешь на каждом выстреле — толку от тебя не будет, будешь только под ногами путаться.
Край щита упирается мне под ключицу. Отвожу лицо к чёрной воде, возвращаю к зубцу одним движением и повторяю ещё раз, чтобы на следующем выстреле не думать. Пантелеев ждёт, пока я перестану моргать.
Это правильная наука, и злиться на неё было бы глупо. На «Бдительном» я стоял в закрытой рубке за бронестеклом, и всё, что мне давали снаружи, приходило цифрами на экран. Здесь вместо экрана мои глаза, и обращаться с ними надо ровно так же, как обращаются с любым прибором на посту.
— Второй пристрелочный. — Пантелеев ждёт, пока я отверну лицо, и только потом роняет руку. — Огонь.
Я отворачиваю голову вправо, к морю, ловлю ухом хлопок и возвращаю взгляд.
И вижу.
Далеко впереди, у самой кромки, на миг вспухает белая вспышка разрыва. Свет уже гаснет, а звук ещё идёт к нам через воду; через долгую секунду он докатывается глухим мягким толчком.
— Вижу разрыв! — Я прижимаю забинтованное предплечье к срезу щита, удерживая место глазом и обходясь без хвата мокрой кистью.
— Где?
— Правее зубца. И ниже.
— Насколько правее? — В голосе прибавляется нажим: он уже считает мою поправку своей и торопит.
Вот тут я запинаюсь, и запинаюсь правильно, потому что понимаю: сейчас я скажу цифру, которой у меня нет, и она уйдёт в механизм, и механизм её выполнит.
— Погоди. — Я поднимаю ладонь, останавливая руку наводчика на маховике. — Дай мерку.
Наводчик уже успевает нажать на рукоять. Маховик отвечает коротким скрипом, и моя ладонь повисает в ширину пальца от его костяшек. Коснись я его — и Пантелеев прав, полез. Мошкин сам отводит наводку на прежнее место.
— Какую тебе мерку?
— Свою. Ты дал угол, ты его знаешь. Скажи мне, на сколько ты сдвинешь, если я скажу «одно деление».
Пантелеев вылезает из-за прицела и распрямляется во весь рост — впервые за всё время он стоит передо мной целиком, а не одним плечом. Мошкин так и застыл над своей наводкой, не сводя с нас глаз.
— Ты не первый день у пушки, что ли?
— Не у этой.
Он молчит ещё один вдох, и я чувствую, как его взгляд идёт снизу вверх: с бинтов на лицо, с лица на поднятую руку. Потом он отворачивается к наводчику. Вместо доверия он выбирает способ проверить каждое моё слово числом.
— Ладно. Наводчик, шаг маховика?
— Один оборот — самая малость. Волосок.
— Волосок мне тоже не годится. В чём он там у тебя на берегу выйдет?
— На полторы тысячи метров это тебе примерно… — Мошкин замедляет маховик ладонью и дважды ведёт большим пальцем по насечке, проверяя счёт, — семьдесят пять сантиметров. Меньше метра.
— Слышал? Меньше метра за оборот. Значит, обороты считаем десятками.
— Десятками так десятками. — Я опускаю ладонь, которую только что держал у рукояти. — Ты даёшь шаг, я даю промах. Никто ни к кому в механизм не лезет.
— Вот теперь разговор. — Пантелеев возвращается к прицелу, но плечо у него уже не закрывает от меня маховик целиком. — Только промах давай не на глазок, а такой, чтобы рука могла выполнить.
— Тогда так. — Я развожу два пальца перед собственными глазами, превращая зазор в мерку, а Пантелееву отдаю её голосом. — Разрыв правее вспышки, которую я держу, примерно на треть расстояния от зубца до самого разрыва. По воде это метров тридцать-сорок. Влево тридцать пять метров — сколько оборотов?
— Сорок пять. Округляем до сорока.
— Мошкин, сорок влево.
Маховик берёт ход. Каждый десяток наводчик отмечает резким выдохом; на сороковом обороте рука снимается с рукояти и ложится на железо тумбы.
— И ниже. — Ветер с воды тянет пороховую гарь мне в лицо, и я щурюсь, удерживая взглядом обе точки на берегу. — Разрыв лёг выше вспышки. Он был примерно на кромке, а нужно под гребнем.
— На сколько ниже?
— Не знаю в метрах. Знаю в глазах: разрыв стоял вровень с зубцом, а вспышка — заметно под ним. Между ними по вертикали примерно столько же, сколько по горизонтали.
— Тогда возвышение вниз на два деления. — Подъёмный он не отдаёт никому: крутит сам и вслух отсчитывает щелчки. — Дудка!
Сзади вместо ответа тяжело шаркает по железу подошва, и следом идёт короткое сиплое сопение — так дышит человек, у которого груз пошёл не туда.
— Товарищ старшина, взял мокрой.
— Обтирай о себя и подавай.
— Так он у меня из рук…
— О себя, я сказал.
Слышно, как заряжающий проводит снарядом по собственному бушлату — быстро, дважды, вверх-вниз, — и как металл после этого заходит в ствол уже без задержки. Двенадцать в стойке.
— Огонь.
Я отворачиваюсь, ловлю хлопок, возвращаюсь.
Второй разрыв встаёт ближе и накладывается почти на то же место, где ещё держится в памяти пулемётная вспышка под зубцом. Зазор между ними сжимается до такой тонкой тёмной полосы, что на секунду я принимаю близкий разрыв за накрытие.
— Ближе! — Голос у меня срывается на верхней ноте, и я сглатываю, прежде чем договорить ровнее. — Хорошо ближе. Правее ещё немного и почти на высоте.
— «Немного» мне не годится. — Он повторяет слово с моей же интонацией и возвращает его мне пустым, требуя вместо него число.
— Пятнадцать метров вправо от разрыва. Двадцать оборотов.
— Двадцать вправо.
Наводка ползёт обратно, и тумба отзывается тем же песочным скрипом, что и при расчехлении.
Теперь расчёт движется без пауз. Наводчик считает обороты дыханием, заряжающий поднимает снаряд к стволу в тот миг, когда Пантелеев ещё держит глаз у прицела, а человек у гильз отводит сапог, освобождая латуни дорогу под ноги. После моей слепоты они снова приняли мой голос в работу. Ещё один выстрел — и разрыв должен лечь туда, где между вспышкой и гребнем осталась последняя узкая полоса.