— Не отпускай! — Холод проходит по чужому позвоночнику быстрее счёта, и я перехватываю ходовой конец накрест. — Держим!
— Корпус выправляется! — Дейнека ловит палубу коленом и переносит вес вслед за уходящим креном.
Полтора метра волна забрала, а с ними и прежний расчёт; поправку приходится брать сейчас, пока шар режет наш курс поперёк.
— Три с половиной! Четыре… Отдай!
Ровно на слове Дейнека отбрасывает защёлку и отдёргивается от рукояти. Я отпускаю ходовой конец: два шлага ползут по круглой головке кнехта, пенька в последний раз обжигает ладони, витки утягивает за планширь. Барабан срывается на свободный ход; освобождённая рукоять бьёт назад с силой кузнечного удара и всё-таки достаёт Дейнеку по предплечью. Короткий вскрик он обрывает зубами и прижимает руку к груди, но с места не сдвигается.
— Дейнека!
— Цела рука. Барабан смотри. — Он выталкивает слова сквозь зубы и прячет предплечье под борт бушлата. Локоть прижат к рёбрам, а кисть уходит в сторону под углом, которого здоровая кость не дала бы.
Мина, освобождённая от натяжения, качается по широкой дуге прочь от нас. В мутной пене рогатый силуэт проходит на расстоянии вытянутого весла и гладкой скулой — не рогом — чиркает выступ у миделя. Сухой металлический стук, каким отзывается пустая бочка под молотком. Шар откатывается в темноту за кормой, утягивая за собой петлю на оборванном минрепе.
Стук ещё звучит в ушах, а у правого борта сапоги один за другим опять находят мокрые ступени. Барабан крутится вхолостую, рукоять ходит веером.
— Защёлку не трогать, пока сам не встанет! — Я перехватываю Ковтуна за плечо. — Защёлкнешь на ходу — зуб сорвёт и железом в лицо.
Гринько подходит с наветренной стороны, и первое, что он делает, — смотрит не на меня и не на Дейнеку, а за корму, туда, где темнота уже забрала шар. Стоит так дольше, чем нужно, чтобы убедиться. Потом переводит взгляд на барабан, на защёлку, на мои руки.
— Ход не сбросили, — говорит он. — Я на мостик не крикнул, и ты не крикнул. Оба, значит, одно посчитали.
— Другого счёта не было.
— Был. — Боцман накрывает остывающий барабан и не сразу отнимает руку. — У меня был. Сколько служу, один и тот же: не лезь к тому, чего не знаешь, зови минёра. Сегодня он бы нам обошёлся в кубрик.
Всё это ровным голосом, без благодарности, и я понимаю, что благодарности не будет. Ему сейчас важнее другое, и он заходит на это прямо.
— Краснофлотец. — Гринько наконец смотрит мне в лицо, и в темноте различим лишь прищур левого глаза. — Рабочим линём, петлёй под минреп, отвод собственным ходом. Такому в учебном отряде не учат, такое показывают на палубе, и показывает тот, кто сам это делал. Кто тебе показывал, Гуляев?
Правильный ответ существует, и он у меня есть. Принадлежит он человеку, которого на этом корабле нет и не будет.
— Тральщики так работают, товарищ старшина первой статьи. Я смотрел, как работают.
— Смотрел он. — Гринько усмехается краем рта, коротко и невесело, и этой усмешкой закрывает вопрос — не потому, что поверил, а потому что палуба не место. — Ладно. Смотрел так смотрел. Руки покажи.
Я разворачиваю ладони к свету фонаря. Пенька сняла кожу поперёк обеих, от основания пальцев к запястью, и в бороздах уже стоит тёмное.
— К Бондарю обоих. — Боцман бросает это в сторону, кому-то за моей спиной. — Сначала Дейнеку.
Ковтун дожидается остановки, опускает защёлку и тянется к рукаву Дейнеки.
— Покажи, кому сказано. Чем ты её смотришь, бушлатом?
Дейнека всё-таки пробует разогнуть пальцы. Большой и указательный шевелятся, остальные вздрагивают и остаются полусогнутыми.
— Чувствую же. Значит, цела.
— При ушибе предплечье так не выгибается. — Я беру его запястье ниже отёка. — Ковтун, ремень сними. У него одной рукой пряжку не открыть.
Ковтун выдёргивает ремень из шлёвок и протягивает мне, но я мажу мимо пряжки: кровь смешалась с водой и смолой, кожа собралась красными складками.
— Дай сюда, ты сейчас пуговицу не застегнёшь. — Он забирает ремень. — Петлю под руку и за шею?
— Кисть выше локтя на ладонь.
Жёсткий край давит через мокрый рукав, и Дейнека дёргается всем телом.
— Тише ты! — Ковтун прижимает его плечом к переборке. — Я же не ломаю вторую.
— Ты на узел посмотри, коновал.
— Разговариваешь — жить будешь.
Ремня не хватает почти на четверть. Ковтун поднимает с палубы обрывок сезневки от брезента, продевает через пряжку и затягивает. Перевязь принимает вес руки; лицо Дейнеки становится серее, но плечо выравнивается.
— До санитара пальцами не шевели.
— До санитара очередь. — Он кивает подбородком в сторону тёмного мола. — Там люди хуже меня.
— Очередь решает санитар. Я видел, что бывает, когда сломанную руку не закрепляют вовремя.
— Где видел?
Вопрос приходит быстро и точно. Я смотрю на его молодое лицо, на прикушенную губу, на мокрый чуб под бескозыркой и понимаю: честный ответ потребует времени, которого палуба нам не даст.
— На корабле, где железо тоже било людей за спешку.
Дейнека садится на кнехт, упирается здоровым локтем в колено, и в глазах у него нет ни благодарности, ни насмешки.
— Считать мог любой, — опережаю я вопрос.
— Но начал ты. — Ременная петля натягивается у него при каждом вдохе. Он выговаривает вопрос ровно, стараясь успеть прежде, чем боль собьёт дыхание: — Ты откуда знал, что линём надо, а не…
Гринько на крыле мостика коротко смотрит в нашу сторону, потом дальше, к берегу. У дальнего пирса в предрассветной темноте сбились люди: несколько фигур лежат у самой кромки, остальные стоят над ними на коленях.
— Тральная партия — к пирсу! — Боцман режет рукой воздух в сторону лежащих. — Снимать немедленно, цикл не останавливать!
Он находит меня глазами, и я вижу, как он решает заново то, что решил пять минут назад.
— Гуляев, к шлюпке. Бондарь подождёт.
Ковтун бросает смотанный конец к переборке, минёры снимают с крюков носилочные лямки. Я иду за ними: ладони кровят, но пальцы держат. Недоговорённая фраза Дейнеки тонет в топоте партии.
Я оборачиваюсь один раз. Дейнека повернул не к лазаретному трапу, а к своему месту у весла; пробует отвести перевязанную руку от груди и сразу белеет губами. Тогда он кивает Ковтуну на банку, и тот перехватывает весло. Сам берёт штормовой фонарь и поднимает свет над фальшбортом: для весла нужны обе руки, фонарь он удержит одной.
Я переношу ногу через борт, нащупываю каблуком банку и сажусь за остальными. Через минуту гребли нос шершаво трётся о камень; подошва ползёт на полпальца по ледяной корке, и удержаться выходит лишь плечом о мокрую кладку.
У первого же раненого голова забинтована наспех, и на повязке от виска к уху расползается тёмное пятно. Мы разворачиваем носилки ногами к воде и несём мелкими шагами, пока гребцы держат шлюпку вёслами. Деревянный край вдавливается в сорванные ладони, и раны открываются заново.
— У него голова. — Я подвожу под затылок предплечье и придерживаю сгибом локтя, отставив содранное в сторону.
— Вижу. — Матрос напротив перехватывает свой край ниже. — Держи ровнее, не заваливай.
У самого планширя корма проседает под чужим весом. Мы ждём обратного качка и на нём переносим раненого через борт.
— Спасибо, браток. — Носилки ложатся на палубу, раненый пробует приподнять голову, но матрос рядом мягко удерживает его за плечо.
— Лежи. До госпиталя недалеко.
— Какой госпиталь? — Раненый опять напрягает шею, и повязка съезжает ему на бровь. — Где мои?
Глава 2
— Сорок минут до света! — Гринько бросает это с крыла, ни к кому, и палуба принимает счёт молча. — Одиннадцать наверху. К свету чтобы ни одного.
Одиннадцать. Я считаю их сам, ещё не выпрямившись у борта, и считаю заодно тех, кто может их поднять: восемь человек, из них двое у талей и оттуда не уйдут. Три пары на одиннадцать рам. Сорок минут — это по три с половиной минуты на человека, а трап у нас один, и по нему за раз проходит одна рама.