— Держи вторую, — я подставляю запястье под руку замкового и не убираю.
— Одной хватило, — он зажимает обожжённые пальцы в кулак. В другой руке коробок; внутри перекатываются три оставшиеся спички. — Видно же.
— Тебе видно. Мне проверить надо. Держи над запястьем и не свети к щели.
Замковый смотрит на Пантелеева. Тот не кивает и не разрешает — только смещает плечо, закрывая нас от берега плотнее. Замковый зажигает вторую.
Я оттягиваю обшлаг и беру голое запястье двумя свободными пальцами — не потому, что надеюсь, а потому, что не имею права не проверить. Сколько я служу, столько знаю: человека объявляет мёртвым не глаз, а рука. Глаз в темноте торопится и ошибается, и раз в жизни каждому попадается тот, кого списали глазом. Под пальцами только кожа, из которой уходит тепло.
Пульса нет.
Я подношу к его губам незабинтованное запястье, туда, где кожа ещё чувствует тепло спички.
Ничего.
Я разгибаю ему пальцы один за другим и кладу руку вдоль тела, ладонью вниз, чтобы она не соскользнула под станину. Пальцы поддаются легко, как у спящего. Замковый гасит спичку о палубу.
Становится темно.
И в темноте с правого борта приходит то, ради чего всё это стояло: стук дерева о железо, чужой голос снизу — «принимай конец», — и топот сапог по палубе туда, к сходне. Восьмая дошла. Гружёная, целая, полная людей, которые сейчас пойдут по трапу и никогда не узнают, чем за них заплачено.
Я слушаю, как их поднимают, и не могу сдвинуться с места. Запястье у него уже отдало тепло, а затылок ещё нет: он лежит у меня на предплечье тяжёлый и тёплый, как у живого, и тело не желает признавать то, что рука проверила минуту назад. Передать его некому — санитар у сходни, и там он нужнее. Кранец подо мной давно перевернулся, я сижу прямо в воде, и вода эта не холодная, потому что натекло тёплого.
Пантелеев подходит и опускается рядом на одно колено. Он ничего не делает руками — впервые за всю ночь ему нечего взять. Я слышу, как он коротко и тяжело выдыхает через нос.
— Как звали?
Глава 14
Я выдёргиваю из кранца очередной унитарный патрон обеими ладонями — он холодный, тяжёлый и скользкий от смазки — и подношу к лотку. Мокрые бинты на пальцах съезжают по латуни; приходится прижимать патрон к животу предплечьями, пока не поймаю его вес.
— Не туда. Ниже. Снарядом вперёд.
Я опускаю руки на ладонь ниже и разворачиваю патрон снарядом к каморе. Нос снаряда снова клюёт к палубе: мокрая марля скользит по латуни, а согнуть пальцы вокруг гильзы я не могу.
— Так не удержу.
— Удержишь животом, — Пантелеев коротко подбивает мой локоть снизу и прижимает патрон ко мне же. Латунь вдавливается под рёбра, холод проходит сквозь бушлат в кожу. — Ладонями не хватай. Мне не нужен ещё один человек у станины.
За щитом пахнет горелым порохом, мокрой шерстью и горячей латунью. Я ловлю вес предплечьями и перестаю бороться с тем, что пальцы сегодня не мои. Спина упирается в кранец, колени разъезжаются на скользком железе, и весь я держусь на трёх точках, из которых ни одна не ладонь.
— Толкай.
Я толкаю основаниями ладоней, там, где бинты тоньше и пальцы можно держать прямыми.
Патрон входит в камору, и затвор с железным лязгом захлопывается у самых пальцев.
Я отдёргиваю кисти к груди позднее, чем следовало. Воздух от затвора бьёт по концам бинтов, и марля на правой расходится вдоль ребра ладони — там, где я ею толкал. Пантелеев видит это и открывает рот. Потом закрывает: на берегу ещё держится точка, которую нельзя отпустить, а другого человека под лоток у него нет.
— Огонь.
Хлопок бьёт за щитом по ушам.
Латунь выскакивает из казённика назад и катится мне под колено. От неё жаром тянет даже сквозь брюки. Я останавливаю её подошвой и отодвигаю сапогом к переборке, к четырём таким же.
— Патрон, — старшина на меня не смотрит; он слушает, где встал затвор. — Тем же хватом. Быстрее только после того, как получится чисто.
Я подаю: колено упирается в мокрый настил, обе ладони находят патрон в кранце, латунь ложится на лоток, предплечья толкают. На втором движении снаряд опять тянет вниз, но живот принимает вес раньше, чем я успеваю позвать Пантелеева. Четыре движения, и на четвёртом тело уже успевает раньше мысли.
За четвёртый я плачу тут же. Разошедшийся край бинта цепляется за поясок гильзы и сдёргивается с ладони на пол-оборота; под ним открывается голое мясо, и латунь ложится прямо на него. Держать нужно ещё полсекунды, и я держу.
— Огонь.
Хлопок.
Мы даём ещё три выстрела, стоя на коленях вокруг человека у станины. После каждого отката его мокрый рукав вздрагивает от дрожи палубы, и всякий раз глаз хватается за это движение первым, а голова догоняет и объясняет: палуба, только палуба.
Шлюпка подходит к борту.
— Отбой, — Пантелеев разгибается от казённика, удерживая рукоятку до полной остановки затвора, и первым делом смотрит на человека у станины.
Внизу борт принимает шлюпку: сначала дерево бьётся о железо, потом над бортом идёт возня и чужие голоса, а над всем этим тянут тали, и блок каждый раз тонко жалуется под нагрузкой.
— Приняли! — кричат снизу. — Все целы!
Я сажусь на палубу рядом с Мошкиным. Железо подо мной дрожит от работы машины, а колени продолжают ждать следующего хлопка.
Все целы.
Два слова, которых за эту ночь не было ещё ни разу, — и они приходят ровно в ту минуту, когда на корме лежит человек, до которого они уже не относятся.
Ковтун пробирается с носа после отбоя, цепляясь за леер на каждом качке, встаёт на колени рядом и смотрит на лежащего. Снизу, из-под борта, второй раз кричат про то, что все целы, и он слушает, уставившись в одну точку на мокром бушлате.
— А тут нет.
Ковтун снимает бескозырку.
— Надень, — старшина забирает у Ковтуна бескозырку, расправляет смятую тулью большим пальцем и суёт её ему обратно. — Голову простудишь, а нам ещё сутки работать. Он бы первый сказал.
— Так положено же, — Ковтун держит бескозырку на весу, не надевая, и смотрит не на Пантелеева, а на лежащего, будто спрашивает разрешения у него.
— Положено на берегу, где есть кому стоять. Здесь у меня три головы на пушку. Надень.
Ковтун надевает — двумя руками, ровно, как перед строем. Обиду он при этом не прячет: тулья садится на самый лоб, ниже, чем носят.
Замковый дёргает подбородком на носилки, которые проносят по правому борту, и приподнимает раскрытую пятерню над лежащим: санитара?
— Санитар живыми занят, — Пантелеев провожает глазами носилки, пока они не уходят за надстройку. — Ему сюда идти — три минуты туда, три обратно, и всё это по открытой палубе. Мы за эти шесть минут ничего не изменим.
— А что тогда? — замковый разводит руки над мокрым бушлатом и оставляет их так, над грудью Мошкина, будто готов закрыть её от следующего приказа.
Пантелеев молчит. Он смотрит на мёртвого дольше, чем нужно человеку, который уже всё решил.
— Снимите с него подсумок и то, что в карманах. Отдельно, в бескозырку сложите, — носком сапога он освобождает проход за станиной, отодвигая горячую гильзу к переборке. — И его туда перенесите, чтобы под ногами не был.
— Он из расчёта. Здесь его место, — замковый вскидывается всем телом и заслоняет Мошкина плечом, не давая подступить с этой стороны.
— Было место, пока он мог у станка работать, — старшина кладёт ему руку на плечо и придавливает обратно к палубе. — Сейчас здесь затвор, ноги и горячие гильзы. Первой же гильзой ему лицо обожжём — это лучше?
— Он бы первый сказал, — голос у Пантелеева всё-таки дрожит, и он на миг зажмуривается, будто это помогает держать его ровным. — Он бы сказал: «уберите меня, я мешаю». Двигай.
Замковый отодвигается не сразу. Сначала расправляет на колене Мошкина мокрую штанину, потом проводит ладонью до сапога, проверяя, не зацепился ли ремешок. Только после этого подсовывает руки под ноги.