Литмир - Электронная Библиотека

Ладонь у него лежит на маховике. Мошкин уже поднялся с палубы и стоит на коленях у своих рукоятей, не касаясь их. Дудка держит патрон обеими руками у груди и смотрит на командира расчёта снизу вверх, и лицо у него такое, будто он боится не выстрела, а того, что выстрела опять не будет.

Восемьдесят метров вправо и вниз. Сто оборотов. Три патрона, и через двадцать секунд той выемки у воды не станет вместе с человеком в ней.

Я знаю наводку. Я знаю цель. У меня нет только одного — права.

— Держим глазами, — говорю я, и собственный голос доходит до меня через ту же вату. — Приказ не отменяли.

Пантелеев не отвечает и руки с маховика не снимает. Он смотрит мимо меня, туда, где у трапа кладут на настил человека, и под скулой у него ходит желвак, коротко и часто, как будто он что-то жуёт и не может прожевать.

— Товарищ старшина. — Дудка выговаривает это в палубу, ни на кого не глядя, и патрон у него на груди едет вниз и обратно, потому что он всё ещё дышит слишком часто и латунь ходит вместе с грудью. — Он же теперь так каждые пять минут будет.

— Будет.

— И мы так и будем? — Он проглатывает и договаривает уже тише, поняв, что спросил громче, чем собирался; ладонь под донцем перехватывает патрон заново, будто у железа стало неудобное место.

— И мы так и будем. — Пантелеев отнимает наконец руку от маховика и кладёт её на колено Дудке — не хлопает, а просто кладёт и оставляет; пальцы у него ходят, и на чужом колене это видно лучше, чем на маховике. — Пока не полезет наверх. Наверху он до лежачих достанет, тут до нас. Разницу чувствуешь?

Дудка молчит. Разницу он чувствует; вопрос был не про неё.

От трапа доносится голос Бондаря — не крик, а тот ровный рабочий разговор, каким санитар за ночь научил палубу отличать плохое от очень плохого:

— Бушлат режьте, не стягивайте. Ножницы у меня в кармане, слева. Голову ему подопри чем-нибудь, только не рукой, руки понадобятся.

— Кто? — Ковтун приподнимается над кранцем и тут же садится обратно, потому что оттуда всё равно не видно; сел он тяжелее, чем поднялся.

— Не разобрал. — Я не поворачиваю головы: выемка у уреза моя, и отдать её сейчас нельзя даже на одно слово. — Тот, что второй полз.

— Из наших? — Он спрашивает это в спину человеку, который на него не смотрит, и всё равно спрашивает.

— С носилками ходил.

Больше я о нём не знаю ничего — ровно столько, сколько сам себе отмерил в этом же разговоре, четверть часа назад: раненый или убитый, и всё. Тогда я объяснял Ковтуну, почему так и надо. Теперь под этой мерой лежит человек, и она держит его хуже, чем брезент.

Ковтун вспоминает тот разговор раньше меня. Он подтягивает под себя локоть, разворачивается щекой в мою сторону и остаётся так, набрав воздуха и не потратив его.

— Ты хотел спросить, — говорю я.

— Уже не хочу.

— Спрашивай.

— Не буду. — Воздух он выпускает не в слова, а просто так, в темноту, и ложится щекой обратно на кисть, лицом к воде. — Я тебе тогда сказал, что у тебя человек в одно слово помещается. А сейчас он там лежит, и я даже одного слова про него сказать не могу. Значит, я не лучше.

С трапа приносят фонарь. Его несут под полой, и свет от него идёт вниз, узким жёлтым кругом по мокрому настилу; в этом круге на секунду показываются чужие сапоги, край брезента и рука, которую кто-то держит на весу за запястье.

— Свет! — Пантелеев бросает это от станины не оборачиваясь, одним коротким выдохом, каким гасят, а не спрашивают. — Погасите или закройте!

Круг исчезает. Больше света на корме не появляется.

Носилки уносят. Их несут не в люк, а вдоль борта, под самую надстройку, туда, где железо стоит между человеком и водой, и по тому, как быстро они идут, я понимаю, что несут не безнадёжного. Это единственное, что я могу узнать о нём отсюда, и я беру это как есть.

Гринько появляется у станины через минуту. Он не садится на корточки, как садился в прошлый раз. Он остаётся стоять, пригнувшись, и смотрит поверх щита туда же, куда смотрю я.

— Живой. — Он выговаривает это громче, чем нужно для меня одного, и разворачивает слово в сторону станины, чтобы оно дошло и до Мошкина, и до Дудки: ждут все, а спросить не может никто. — Плечо навылет, кость не тронул. Бондарь его вниз не отпускает, пока не затянет.

Расчёт за моей спиной выдыхает. Дудка опускает патрон с груди на колено, донцем от станка, как велено.

— Приём продолжаем. — Гринько пережидает ровно столько, чтобы это выдохнули до конца, и ни секундой дольше. — Шлюпки идут, трап работает. У трапа теперь двое, не пятеро. Носилки принимать по одним, вторые не подавать, пока первые не ушли под надстройку.

— Медленнее выйдет. — Пантелеев роняет это в наглазник, не отворачиваясь от берега. Не спорит — расписывается: услышал и цену посчитал.

— Выйдет медленнее.

Теперь очередь моя. Я жду, что сейчас будет сказано про решение, и заранее знаю, что возразить мне нечем и что возражать я не собираюсь.

Гринько не говорит ничего.

Он кладёт мне на плечо ладонь, коротко и тяжело, — так придерживают, чтобы человек не встал, — и уходит вдоль борта, пригнувшись ниже фальшборта.

Это оказывается хуже, чем если бы он спросил.

Колено моё стоит там же, где стояло, — у левого края щита, на той же заклёпке. Ладони под бинтами бьются в такт сердцу, каждая в своём ритме, и я больше не загоняю их под мышки: пусть.

Гринько сказал: если через десять минут он начнёт по шлюпкам, это будет моё решение. Десять минут прошли. По шлюпкам он не начал — начал по палубе, и мне от этой поправки не стало легче ни на грамм.

Я сказал тогда, что оставил стрелка живым и на позиции. Это была ровно половина фразы. Вторую половину только что унесли под надстройку, и она весит столько же, сколько человек.

Я нахожу глазами тёмную выемку у уреза.

Он там. Он перезаряжает — ему на это нужно секунд двадцать, если он один, и десять, если их двое. Потом он снова будет решать, куда положить следующую ленту: по нашему борту, где сейчас поднимают людей, или выше, по молу, куда его приказано пустить, если он туда полезет.

За кормой опять глухо стукает дерево о железо.

Следующая шлюпка пришла.

Глава 10

Севастополь 1941 (СИ) - image8.jpeg

Ковтун трогает меня за локоть и, не дожидаясь, пока я оторву глаза от берега, тянет их за собой — коротким движением всей руки в сторону люка. Двое с носилками медленно, боком, готовятся зайти на трап. Передний нащупывает ступеньку носком, но вес на неё ещё не переносит. Деревянная ручка поскрипывает в его кулаке. Задний торопит его плечом, потому что оставаться с ношей на открытой палубе нельзя, а передний не отдаёт железу ни фунта, пока не убедится, что сапог стоит всей подошвой на нижней опоре.

— Помочь надо, — Ковтун подталкивает меня двумя пальцами в сторону люка, а сам остаётся у щита и занимает освобождённое место в тени. — Тебе надо. Я уже находился.

Я поднимаюсь, упираясь предплечьем в кранец. Под бинтами сразу отзываются обе ладони, но носильщики уже разворачивают ручки над трапом, и разглядывать руки некогда.

— Пантелеев, я на минуту к люку, — я жду, пока он хоть глазом подтвердит, что услышал: уходить от орудия без этого теперь кажется таким же неправильным, как бросить пост.

Он отвечает не сразу. Сначала докладывает берегу ещё полминуты своего внимания и только потом отрывает щёку от резины — так, будто эти полминуты я у него занял и когда-нибудь верну.

— Иди, — Пантелеев снова прилипает глазом к наглазнику и накрывает казённик сверху, словно остаётся здесь сразу за двоих. — Только вернись до того, как он передумает. Мне твои глаза нужнее, чем им третья спина.

— Там носилки на трапе.

— А тут пулемёт на берегу, — он не поворачивает головы. — Иди, я сказал. Считай, я тебя одолжил.

Я иду вдоль правого борта, пригнувшись. Фальшборт закрывает меня от воды до плеча; над ним остаётся только голова, и на открытых местах я невольно втягиваю её в воротник. Палуба под сапогами едва заметно уходит то вправо, то влево, и каждый такой перекат приходится ловить коленями: за леер теперь не схватишься. На середине пути понимаю, что впервые за эту ночь иду по палубе не потому, что меня позвали, а потому, что сам решил, куда идти.

24
{"b":"976431","o":1}