Литмир - Электронная Библиотека

Это тоже что-то новое.

У люка стоят двое с носилками и санитар Бондарь. Тот самый. Он узнаёт меня раньше, чем я успеваю нырнуть плечом под заднюю ручку, и переступает так, чтобы оказаться между мной и трапом.

— Руки, — вместо приветствия он выставляет раскрытую ладонь и не убирает, пока я не положу в неё свою.

Я прячу ладони под мышки и подставляю плечо под угол носилок, чтобы не хвататься перевязью за мокрую деревянную ручку. Задний носильщик тянет свою ручку к животу, не позволяя мне качнуть раненого лишним плечом; между нами остаётся четверть шага, которой мне никак не закрыть без рук.

— Показывай, — он не убирает руки. — Носилки без тебя спустят, а пальцы сами себя не отмоют.

— Бондарь, они уже на трапе…

— На трапе, — соглашается он и не двигается. — И спустятся. А ты у меня завтра будешь лежать между ними, если сейчас пойдёшь вместо того, чтобы показать.

Бондарь берёт руку за пальцы и подносит к своим глазам так близко, что я слышу его дыхание над марлей. Я ещё держу плечо поднятым, готовое принять вес, но двое с носилками уходят ниже без моей помощи; передний наконец переносит вес на ступеньку, задний гасит рывок согнутой спиной, и их сапоги глухо переступают по железу. Я всё ещё стою, впустую подставив плечо к люку, пока санитар не дёргает мою кисть к свету.

— Я вижу, что они чёрные от кисти до пальцев. Что ты хватал?

Я поворачиваю к корме всё предплечье и показываю ему на щит сорокапятки — на его левую кромку, за которую держался под очередями, вставая и опускаясь на колено. Потом отвожу большой палец и показываю санитару уползший под запястье конец бинта, серый, с чёрной каймой, вбитой в самое переплетение нитей.

— Значит, бинты в металлической стружке, а под ними мясо, — он смыкает пальцы на моём запястье. — Стой здесь. За носилками не лезь: ещё одного мне сверху принесут, если свалишься на них с трапа.

Я оборачиваюсь на корму, где над кранцами торчит скошенный край щита, и делаю полшага туда. Бондарю хватает и этого: он перехватывает меня за локоть и возвращает к надстройке — не рывком, а плавно, как переставляют вещь, которую поставили не туда. Носок моего сапога успевает проехать по мокрому железу, и я стою развёрнутый обратно, всё ещё нацеленный лицом к орудию.

— У тебя послезавтра могут не сгибаться пальцы, если сейчас туда попадёт железная пыль, — он говорит это не мне в лицо, а моим спрятанным кистям, добиваясь, чтобы я наконец посмотрел на них.

Он берёт меня за запястье и поворачивает руку ладонью вверх — движение точное и совершенно неотвратимое, как поворот ключа.

— Ковтун! Воды из бачка. И фонарь под полой.

Ковтун задерживает руку у пуговицы бушлата. Сначала смотрит вверх, на чёрное небо над мачтой, потом на берег, где у самой воды сидит пулемётчик, которого приказано не трогать; подбородок у него уходит в воротник, словно он уже увидел фонарный луч с той стороны воды. Фонарь лежит в двух шагах, под банкой у переборки, но эти два шага надо сделать поперёк открытого просвета.

— Там пулемёт у воды, — Ковтун всё-таки договаривает то, ради чего задержал руку у пуговицы, и коротко ведёт глазами не на фонарь, а на просвет между надстройкой и бортом.

— Знаю, что у воды. Под полу, я сказал, — Бондарь распахивает левую сторону бушлата и сам загораживает телом место для света. — С берега его не видно, если ты не идиот. А если будешь стоять и примериваться, увидят тебя и без фонаря.

Ковтун приносит и то и другое: к фонарю тянется одним шагом и возвращается уже на корточках, прижимая бачок к животу, чтобы не звякнула крышка. Огонёк зажигают под распахнутым бушлатом. Ковтун придерживает вторую полу, я прижимаюсь плечом к надстройке, и в тесном оранжевом кармане света с меня разматывают сначала правую руку.

Бинт сходит с сухим треском. Прилипшая марля тянет за собой кожу, и правая кисть сама дёргается у него из пальцев; он перехватывает её выше запястья, не касаясь раны.

— Терпи, — Бондарь прижимает мой локоть к своему боку, лишая кисть последнего пути для отступления. — И не дёргайся, я по живому иду.

— Можно быстрее?

— Быстрее было до того, как ты за щит ухватился, — марля идёт с прежней скоростью, ни на волос не прибавив. — Теперь будет чисто.

Я упираюсь затылком в холодную сталь надстройки и держусь так, не издавая ни звука, пока последний виток не отходит вместе с коркой. Сталь принимает затылок, но ноги опоры не находят: правая пятка раз за разом съезжает на полподошвы по воде, и я возвращаю её под себя, чтобы не рвануть руку у него в пальцах.

— Не терпи молча, — он останавливает марлю на весу и ждёт. — У меня от твоего молчания рука дрожит. Скажешь, когда режет сильнее: мне надо знать, где прилипло.

— Тогда: больно, — выговариваю я сквозь сжатые зубы и заставляю пятку остаться на месте.

Он ничего не отвечает, только пальцы у него идут быстрее.

Под бинтом ладонь теперь не та, что была до стрельбы. Тогда там были две широкие сырые полосы поперёк, и края уже подсыхали. Сейчас край подсохшей корки содран на всей длине, и из-под него идёт кровь — не струёй, а сплошным медленным полем, как из ободранного колена, только на всю ладонь.

И в этом поле сидят тонкие короткие иглы.

— Стружка, — санитар подцепляет пинцетом одну и поворачивает её к фонарю, поймав на неё огонь. — Я так и знал.

— Что это на щите?

— Не на щите. На кромке. Её когда-то рубили зубилом и не зачистили. Она никого не трогала, пока за неё голыми руками не хватались.

Я подношу вторую руку к свету и разворачиваю её к нему открытой стороной — на ней та же чернота, вбитая в марлю по всей ширине хвата.

— Марля — не броня.

Он работает пинцетом, вытаскивая иглу за иглой и складывая их на подставленный Ковтуном кусок ветоши. Каждая едва слышно цепляет металл предыдущей. После шестой я перестаю следить за пинцетом и считаю только эти касания: так легче не отдёргивать локоть. Одиннадцатую Бондарь находит у основания большого пальца; она выходит труднее прочих, потому что он дважды меняет захват, и оставляет за собой круглую каплю крови. Ковтун наклоняет ветошь, не давая игле укатиться к остальным. Это число я потом помню долго.

Он опускает мою правую руку себе на колено, обводит края содранной кожи йодом. Резкий аптечный запах теснит из-под бушлата запах мокрой шерсти; жжение идёт по ладони следом за ватой. Потом санитар поворачивает голову к левой и ждёт, пока я сам её подниму.

Со второй хуже. Прилипший бинт он смачивает водой и снимает по витку, всё время поддерживая кисть снизу. Стружки под марлей нет, зато отёк поднял кожу между костяшками и натянул её до гладкости. Чёрная пыль уходит к краю ладони, йод ложится по краям ран, и только после этого он берётся за пальцы.

— Пальцы сожми, — он подставляет снизу раскрытую руку, но не помогает: ему нужно увидеть, что сделает сама кисть.

Я свожу пальцы в горсть, и они сходятся, но не до конца: между подушечками и ладонью остаётся зазор в палец толщиной, и дальше кисть не идёт, будто внутри неё лежит невидимая деревяшка. Разжимаю по его знаку. Мизинец отстаёт от остальных и приходит на место позже, отдельным движением, с задержкой, которую видно даже в этом оранжевом полусвете.

— Больно? — санитар удерживает мизинец подушечкой большого пальца и ждёт, когда тот снова догонит остальные.

— Тянет.

— Тянет — это не рана, это сухожилие через отёк идёт. Пройдёт, — санитар отпускает мизинец, и тот остаётся рядом с остальными. — А вот если бы не тянуло, а не двигалось совсем — тогда бы я тебя вниз отправил и не спрашивал. Так что радуйся боли: она тебя пока на палубе держит.

Я держу руку в его свете лишнюю секунду, дольше, чем нужно ему для работы. Хочу услышать не «пройдёт», а срок — час, сутки, неделю, — но назвать вслух ни один не решаюсь. Санитар замирает со скаткой чистой марли и коротко смотрит мне в лицо.

— Ты странно говоришь, Гуляев.

Третий человек за ночь. Я показываю ему три пальца свободной руки, и он усмехается краем рта.

25
{"b":"976431","o":1}