— Лей тонкой струёй. — Бондарь выворачивает мою руку раной кверху и упирает мой локоть себе в колено. — Гуляев, пальцы разведи.
Холодная вода входит в ссадины так, словно ладони сунули в огонь. Я невольно отдёргиваю руки.
— Держи. — Он силой возвращает мою кисть, куда взял. — Смолу и волокна вымоем сейчас, иначе к утру руки раздует.
— Щиплет? — Ковтун льёт ровно, вытянув губы, чтобы не улыбнуться раньше времени.
— Лей.
— Я и лью. Это ты руками пляшешь.
— Сильнее не надо. — Кивком он отводит ковш в сторону. — Теперь вторую. Гуляев, смотри на меня, не на рану.
— Зачем? — я всё-таки скашиваю глаза вниз, на разъеденную полосу поперёк ладони.
— Затем, — санитар свободной рукой поворачивает мой подбородок обратно к себе, как разворачивают прицел на новую цель. — Кто на рану смотрит, тот руку уводит раньше воды.
— Не уведу.
— Уже увёл, — у него самого пальцы побелели от того, с какой силой пришлось меня удержать, и он разжимает их по одному, прежде чем взяться заново.
Он промывает вторую ладонь, пинцетом вытаскивает две тёмные ворсинки, прикладывает к каждой полосе сложенную марлю и начинает бинтовать восьмёркой, оставляя пальцы свободными.
— Туго, — я пробую свести пальцы и упираю большой в указательный, показывая ему оставшийся зазор. — С этим витком раму возьмут только мои локти.
— Кровь должна остановиться, — он прихватывает виток большим пальцем и не даёт мне вывернуть кисть.
— Пальцы холодеют, — я сгибаю их через бинт, проверяя, слушаются ли ещё.
— Сейчас проверим, — Бондарь берёт мой мизинец и вдавливает ноготь до белизны, потом отпускает и считает про себя, шевеля губами. — Цвет вернулся. Терпи.
— С такими повязками линь не возьму.
— Линь ты сегодня уже взял. Носилки держи предплечьями и только под команду. Намокнут бинты — сменю.
— Когда? — я поднимаю обмотанные ладони на уровень его глаз.
— Когда ты наконец дойдёшь до меня, а не я буду ловить тебя между ранеными.
— Дейнека внизу со сломанным предплечьем, — я киваю на люк, за которым в кубрике лежит человек, у которого рукоять лебёдки выбрала свою цену раньше, чем линь выбрал мою.
— Знаю. Я к нему вернусь, как только закончу с теми, кого сейчас несут. — Бинт заходит под кисть и затягивается туго.
— Его сюда не поднимали.
— И не поднимайте. Со шинами он работает одним голосом, — Бондарь сматывает остаток бинта, глаз от него не отрывая, и по тому, как ложится последний оборот, я слышу: решение принято и обсуждению не подлежит.
— Передам.
Санитар подворачивает конец бинта под предыдущий оборот и отпускает меня. Повязки — новые белые пятна среди мокрой, закопчённой одежды. Ковтун смотрит на них и качает головой.
— Красивый теперь. Работать как будешь? — Он подаёт мне перчатки, но держит их за самые кончики, не выпуская до последнего: проверяет, возьму ли.
— Предплечьями, как велели, — я перехватываю перчатки сгибом локтя, и он всё-таки разжимает руку.
— А командовать? — Ковтун тычет большим пальцем через плечо, в сторону мостика.
— Для этого ладони не нужны.
— Гринько сказал — под твой счёт. — Он роняет это в сторону, вполголоса, проверяя не меня, а то, как оно звучит вслух. — Полезешь?
Я отступаю на шаг и пробую сжать кулак. Бинт натягивается поперёк, под ним снова выступает горячая влага; пальцы слушаются по одному, а боль остаётся на месте. Договорить я не успеваю: с берега начинают.
Глава 5
По надстройке за моей спиной проходит звук, который ни с чем не спутаешь: горох по железному листу. Через полсекунды со стороны берега, там, где темнота плотнее всего, докатывается короткий сухой треск — очередь на четыре-пять патронов. Кто-то у сходней вскрикивает и садится на палубу.
— Ложись! — рявкают с мостика, и вся палуба ложится разом, как одно тело, кроме двоих у носилок, которые не могут лечь, потому что держат человека.
Я падаю на колено рядом с фальшбортом, прикрыв плечом край носилок, и в эту же секунду вторая очередь ложится выше — по крылу мостика, по вентиляционной трубе, и труба отзывается гулко, как пустое ведро. Стреляют не прицельно. Стреляют по звуку и по догадке, длинными полосами вдоль воды, наугад, — так стреляет пехота, которая знает, что кто-то есть, но не видит кто.
— Пулемёт, с берега, левее входа! — кричит кто-то из носовых.
— Не отвечать! — Голос боцмана с крыла, и в нём нет сомнения. — Ни одного выстрела! Не подсвечивать!
Я лежу, вжавшись в железо всем боком. Палуба под щекой холодная и в мелкой водяной пыли; она не даёт согреться ни одному куску тела, который её касается, а касается почти всё. Одна наша вспышка — и они получат точку, которую ищут уже минуту. Молчать сейчас дороже, чем стрелять: значит терять людей поштучно вместо того, чтобы потерять корабль целиком разом. Столько лет я отдавал приказ «огонь», что рука сама тянется искать спуск, и первый раз в жизни я лежу на палубе, стиснув эту руку под собой, соглашаясь с приказом «нельзя».
Перед третьей очередью наступает пауза длиной в один вдох. Кто-то рядом со мной тянет затвор винтовки; металл щёлкает слишком громко.
— Не смей! — Матрос у носилок накрывает затвор ладонью, прижимая его к ложу. — Боцман сказал молчать.
— Он сейчас нас положит всех, — стрелок давит плечом снизу, стараясь вывернуть винтовку из-под чужой руки, и приклад елозит по настилу.
— Выстрелишь — положит точно. Винтовку на палубу.
— У меня мушка на вспышке была, — он всё равно не отпускает приклад, и я слышу, как у него в горле стоит то самое, что сейчас стоит у половины лежащих: невозможность просто лежать.
— Была. — Я подтягиваюсь к нему на локтях, и это выходит громче, чем хотелось: бинт скребёт по железу, как наждак. — Она была на вспышке, которой уже нет. Он бьёт с руки, от плеча, короткими. Значит, он не в гнезде и не на станке, он ходит по берегу с двумя номерами и меняет место после каждой серии. Ты попадёшь туда, где он стоял, а он в это время будет левее на десять шагов и увидит, откуда ты попал.
Стрелок молчит. Пальцы на прикладе не разжимаются, но и не тянут больше.
— Ты откуда знаешь, где он будет? — говорит он наконец, и в голосе у него не спор, а торг: дай мне причину, и я отпущу.
— Я не знаю, где он будет. Я знаю, где будешь ты. Здесь, на этой палубе, и без головы.
Винтовка ложится рядом со мной. Я нащупываю её приклад локтем и придвигаю к переборке, чтобы никто не задел спуск. Ствол ещё холодный — стрелок так и не выстрелил. Одна выигранная у ночи мелочь; ровно на неё меня и хватило. Бинты на ладонях уже намокли — не от воды, вода холодная, а от того, что тёплое и своё, — и упираться ими в железо больно, поэтому вес я держу на предплечьях, минуя кисти, и предплечья от этого немеют быстрее, чем должны.
— Кто у головы? — Я вытягиваю шею вдоль палубы, не поднимая её выше планширя.
— Я. — Матрос слева приподнимает над рамой два пальца, чтобы я нашёл его в темноте.
— Имя.
— Савченко, — он не отрывает щёки от палубы, слово выходит глухо.
— Савченко, прижми носилки к палубе локтем. Не плечом раненому на шею.
— Прижал, — рама оседает на ладонь, и брезент касается железа без стука.
— У ног кто?
— Марченко, — доносится снизу, от самых сапог раненого, и вместе с ответом оттуда передаётся по дереву мелкое подрагивание рамы: у человека там ходят руки.
— Ремень у тебя свободен? — я поворачиваюсь на голос, не отрывая виска от палубы.
— Под коленом зажало. Да чёрт с ним, с ремнём, — рама снизу дёргается вперёд на полладони, Марченко уже тянет её к люку и только потом спохватывается, что тянет один. — Восемь метров до люка. Рванули, пока он перезаряжает.
— Стоять.
— Он перезаряжает!
— Он меняет ленту или он меняет место, и ты не знаешь, что именно, — я вжимаю ладонь в раму сверху, и брезент под бинтом отвечает мокрым холодом. — Второй раз ты его услышишь уже над собой. Ремень.