Литмир - Электронная Библиотека

Левое плечо выступает за кромку щита. Только теперь я вижу эту простую границу: наводчика, замкового и часть заряжающего прикрывает железо, а мои глаза и голос стоят сбоку, на открытой палубе, потому что из-за щита берег и шлюпка сходятся в одно слепое пятно.

За спиной Гринько сгибается; его ладонь уже ищет моё плечо. Он не смотрит, послушаюсь ли, — надавливает сразу, пользуясь тем, что после очереди я ещё не вернул равновесие:

— Гуляев. На колено. Мне от тебя глаза нужны, не могила у борта.

— Ниже сяду — воду закроет. — Я пытаюсь удержаться на корточках, но палуба под сапогом мокрая, пятка едет к тумбе.

— Ты мне не воду обещал, а берег. — Ладонь его давит ровно, без рывка, как давят на упрямую дверь. — Если голову снимет, глазами тоже не поработаешь. Сел.

Я встаю на колено. Так уровень глаз опускается ниже, а корпус уходит за срез фальшборта, и берегу остаётся видеть от меня половину головы. Коленная чашечка попадает прямо на головку заклёпки; боль входит под неё узким остриём и заставляет перенести вес на носок. Вопрос — так ли — я не успеваю задать: Гринько уже давит мне на плечо и дожимает ещё на ладонь вниз, к палубе, и не снимает руки, пока я не перестаю тянуться вверх. Потом отпускает. Это и есть ответ: так дольше проживёшь.

Из нового положения мол виден между двумя железными стойками, зато вода у борта пропадает за фальшбортом. Чтобы поймать её, приходится вытягивать шею и выворачивать левое плечо наружу. Гринько замечает это движение, коротко втягивает воздух сквозь зубы и уходит на полшага назад — не уступает, только оставляет мне самому выбрать, какую часть лица показать берегу.

— Разрыв где? — Пантелеев ждёт с рукой на казённике.

Я молчу секунду дольше, чем нужно, и этой секунды ему достаточно, чтобы всё понять: я смотрел на очередь, а не на разрыв. Руку он не снимает, и этим задерживает весь расчёт; за спиной у него заряжающий поднял патрон на весу и ждёт, когда чужая ошибка разрешит ему дослать. Пантелеев сплёвывает под ноги, коротко и зло, и снова вжимается лбом в наглазник.

— Разрыва не видел, — выговариваю я прежде, чем оправдание успевает встать впереди признания. Бинт на ладони тянет кожу, когда я показываю на левый зубец. — Зато видел вспышку. Он там же, где был. Он с места не сходил.

Голова его поднимается от прицела. Смотрит он на меня — не на щит, не на берег, а именно на меня, в темноту под каской, — и я выдерживаю этот взгляд и добавляю то, ради чего он и поднял голову:

— Я держал его под зубцом слева. Очередь пришла оттуда же. Поправишь по разрыву, которого никто не видел, — сам столкнёшь ствол с того места, где он сидит.

— Тогда мы промазали, и он это понял. — Пантелеев наконец снимает руку с казённика, но вместо команды кладёт её на маховик: спор ещё может повернуть ствол. — Мне попадание нужно, Гуляев, а не твоя уверенность.

— Он не понял. Он увидел нашу вспышку и ответил на неё. — Я накрываю его кисть своей забинтованной ладонью, не давая маховику повернуться. Металл под бинтом давит в ожоги, и пальцы всё равно не держат, но для остановки хватает веса руки. — Он теперь бьёт по нам, а не по шлюпке.

Слова выходят раньше, чем я успеваю их взвесить, — и, вылетев, встают передо мной сами, готовые.

Он бьёт по нам, а не по шлюпке. Больше нам от этой ночи ничего не надо, только чтобы так и осталось ещё немного.

Я подаюсь к Пантелееву, не поднимаясь с колена, и кладу внутреннюю сторону предплечья на холодный поручень тумбы. Мокрые бинты скользят по металлу, сжать поручень ладонью я всё равно не могу, но остаюсь вплотную к орудию, пока не получу ответ.

— Ещё выстрел. Немедленно.

— Наводку не поправив?

— С той же наводкой. Мимо — не страшно.

Он поворачивается всем телом. Ладонь его уходит с маховика и хлопает по крышке ближнего ящика — раз, другой, — и по звуку я слышу то, чего он не говорит: под крышкой не бездонно, и каждый хлопок отдаёт пустотой сильнее, чем ему хотелось бы.

— Снарядов у меня тут не сто штук. В стойке десять, и это всё, до чего я дотягиваюсь рукой. Ниже есть ещё, только их наверх нести, а нести через люк и по открытой палубе.

— Десяти хватит. На то, чтобы он смотрел на нас, пока шлюпка не выйдет из промежутка.

— Десять — это если ночь кончится через четверть часа, — Пантелеев подпихивает крышку носком, и та встаёт неплотно, потому что петля повело ещё до войны. — А она не кончится. За молом ещё люди, и завтра тоже кто-то будет проситься на борт.

— Завтрашних поднимут завтра. Эти уже на воде.

Пантелеев перестаёт хлопать по крышке ящика.

Он дышит через стиснутые зубы. В двух шагах от нас заряжающий вставляет патрон в казённик; за бортом вода хлопает в железо под нами, а далеко в городе, за складкой суши, бьёт большой разрыв. Палуба под коленом принимает его слабую дрожь с опозданием, напоминая, что война сегодня идёт далеко за пределами этого куска воды.

— Ты хочешь, чтобы мы на себя его перевели. — Пантелеев шарит ладонью по щиту с той стороны, откуда прилетело, и натыкается на свежую вмятину.

— Мы уже перевели. Я хочу, чтобы он не передумал.

— И стояли под очередями, пока лодка ползёт.

— Она не ползёт. У неё гребок сбит и двое раненых. Ей нужно две минуты.

Я нахожу шлюпку ниже чёрной полосы мола. Лопасть одного весла показывается через раз; второе проходит полный ход, но входит в воду плашмя и срывается с брызгами. Между гребцами лежит неподвижное светлое пятно — бинт на голове или лицо, прижатое к банке. Люди в лодке хотят к борту быстрее, чем могут развернуть её против короткой волны. Каждый торопливый гребок ставит нос поперёк, каждый осторожный оставляет их ещё на секунду под пулемётом.

— Две минуты — это шесть выстрелов.

— Шесть из десяти, — я загибаю палец. — И ни одной головы в шлюпке, пока он считает наши вспышки.

— Шесть из тех, что у меня под рукой, — Пантелеев отбивает ногтем по крышке. — А потом полезут снизу. Тот, кто понесёт по палубе, понесёт без щита. Ты его в свой счёт не загнул.

— Не загнул. Он пока внизу. Те двое уже на воде.

Он смотрит туда, куда мне видно шлюпку, но ему щит оставляет только полоску борта. Он не может проверить мою цену и потому злится сильнее: я прошу у него снаряды и чужой риск, опираясь на картину, которой у него нет.

Я поднимаю обе руки перед его лицом и поочерёдно разгибаю шесть пальцев над почерневшими бинтами. Держу их так, до самой той секунды, когда Пантелеев переводит взгляд с шестого пальца на казённик.

Сзади подходит Гринько и ставит сапоги у самой кромки железа, прямо в поле зрения Пантелеева. Тот видит их, отнимает руку от крышки и ждёт. Гринько сначала глядит на шлюпку поверх моей головы, потом на приоткрытый ящик с патронами, где половина гнёзд уже светится пустой латунью. Ему хватает одного взгляда, чтобы понять обе стороны спора, но выбирать всё равно приходится одну.

— Я слышу тебя, боцман.

— Он прав. — Гринько ставит носок сапога вплотную к моему колену, закрывая щель, в которую я могу соскользнуть при откате. — Гуляева удержу. Ты удержи берег.

— Я не спорю, что прав. — Пантелеев с неожиданной злостью бьёт костяшками по щиту, и железо отвечает глухо. — Я говорю, что за это платят. Щит держит пулю с полутора тысяч, а кто сбоку стоит — не держит. И глаза его сбоку стоят.

Вместо ответа Гринько прикладывает ребро ладони к краю щита, там, где железо кончается и начинается открытая палуба, и опускает её по кромке до самого низа — показывает границу, за которой меня уже ничто не прикрывает. Потом убирает руку и не сходит с места. Он сам меня туда поставил и не собирается делать вид, что это вышло само.

Взгляд его переходит на заряжающего. Тот всё ещё держит патрон у груди, развернув к командиру лучше слышащее ухо. Никто из расчёта не просит отменить шесть выстрелов, но замковый убирает левую ступню за тумбу, а наводчик глубже вдавливает живот в щит. Каждый молча отвоёвывает себе ещё вершок укрытия. Согласие здесь выглядит именно так.

18
{"b":"976431","o":1}