Литмир - Электронная Библиотека
A
A

За окном горел фонарь — ровно, как всегда. Грачи затихли. Я уснул наконец, так и не придумав, что скажу, и это было правильно: к таким разговорам не готовятся словами. К ним готовятся всей прожитой жизнью — и либо приходишь к ним готовым, либо нет, а слова найдутся.

Завтра я пойду к Гордееву. И, засыпая, я уже знал, что эта встреча — что бы на ней ни сказалось и ни случилось — станет одной из тех немногих в жизни, после которых человек уже не вполне тот, каким был до. Не потому, что переменится что-то снаружи: снаружи не переменится ничего, Гордеев всё равно умрёт, город всё равно пойдёт дальше. А потому, что переменится что-то во мне — закроется наконец тот круг, который полтора года оставался разомкнутым, и я выйду от умирающего врага другим, чем вошёл. Каким — я ещё не знал. Это решится там, завтра, у его постели — в той комнате с прикрытыми ставнями, куда я полтора года не смел и помыслить войти, а теперь шёл сам, по своей воле, не врагом и не победителем, а просто человеком к умирающему человеку. Грачи на тополе спали. Город спал. Спал, должно быть, и Гордеев — или не спал, лежал в темноте, смотрел здоровым глазом в потолок и ждал утра, как ждал его я. Двое стариков в одном засыпающем городе, восемнадцать лет враги, лежали без сна каждый у себя и, может быть, думали друг о друге — в последний раз через вражду, а завтра, бог даст, в первый раз поверх неё. Я закрыл глаза. Где-то на тополе один из грачей вскрикнул сквозь сон и снова затих.

Глава 14

Разговор

Дом Гордеева на Заречной я знал снаружи — большой, в два этажа, с тяжёлыми воротами, с лабазами во дворе, — а внутри не бывал ни разу за полтора года. И вот стоял у этих ворот октябрьским утром, и не сразу решился постучать, и стук вышел тише, чем хотел.

Открыл работник, оглядел меня без выражения, ушёл доложить. Я ждал на крыльце.

Двор был прибран по-осеннему, пуст; лабазы, прежде полные, стояли с прикрытыми воротами; от всего веяло тем оскудением, какое поселяется в хозяйстве, когда хозяин слёг, а наследник ещё не взял в руки. Я оглядывал этот двор — гордеевский двор, сердце той силы, что полтора года стояла мне поперёк, — и не чувствовал ни торжества победителя, входящего во вражескую цитадель, ни даже простого любопытства. Чувствовал неловкость. Острую, до желания повернуться и уйти, неловкость человека, явившегося незваным туда, где горе, и не знающего, имеет ли право. Я был тут чужой — больше чем чужой, враг, — и приход мой, как ни поверни, был вторжением в чужую беду; и только то меня держало на этом крыльце, не давало уйти, что вторжение это, я знал, было нужным — не мне даже, а чему-то большему, чем я, той справедливости, что велит и врагу не дать уйти в одиночку.

Над двором, над прикрытыми лабазами, кричали грачи — те же, что и над собором, осенние, готовые к отлёту. Их грай был тут, на Заречной, у дома умирающего, ещё печальнее, чем на Соборной, — или мне так слышалось.

Вышел Пётр Тарасович.

Я видел его прежде издали — рыхлый, мягкий, добродушный с виду человек лет сорока, ничем не похожий на крепкого жёсткого отца, кроме разве роста. Теперь он осунулся, оброс щетиной — видно, не до бритья было, — и смотрел на меня с тем настороженным недоумением, с каким смотрят на врага, пришедшего в дом, где умирает отец.

— Павел Андреевич? — проговорил он, и в голосе была не враждебность даже, а растерянность. — Вы… к нам? По делу?

— Не по делу, Пётр Тарасович, — сказал я. — Я слышал, Тарас Лукич плох. Пришёл проведать. Если позволите.

Он смотрел на меня и не понимал — это было видно. В его картине мира городской голова Стрешнев был отцовым врагом, тем, кто отбил у отца все его ходы, под кого отец вёл подкоп за подкопом; и вот этот враг стоял на крыльце и просился проведать умирающего. Это не укладывалось. Он искал подвоха — и не находил, потому что подвоха не было.

— Проведать, — повторил он недоверчиво. — Вы? Отца?

— Я, — сказал я просто. — Знаю, как это странно звучит. Мы с Тарасом Лукичом не друзья, вам это лучше всех известно. Но он умирает, Пётр Тарасович. А к умирающему ходят и враги — если враги люди. Я не злорадствовать пришёл. Если он не захочет меня видеть — уйду сейчас же, и не обижусь. Спросите его. Скажите: Стрешнев пришёл. Захочет — пустит. Нет — уйду.

* * *

Пётр Тарасович ушёл наверх и долго не возвращался. Я ждал в нижней комнате, не садясь.

Дом изнутри был богатый и нежилой — так бывает в домах, где деньги есть, а тепла нет: дорогая тяжёлая мебель, образа в серебряных окладах, ковры, — и ни одной живой мелочи, ни цветка на окне, ни забытой книги, ничего, что говорило бы, что тут не только владеют, но и живут. Я подумал о своём доме — старом, обжитом, с лопухами в углу сада и забытыми Анниными письмами на столе, — и понял разницу с одного взгляда. Гордеев владел этим домом тридцать лет, а не жил в нём; и дом стоял богатый, холодный и пустой, как стоял, должно быть, и сам Гордеев всю свою богатую, холодную, пустую жизнь.

Пётр Тарасович вернулся. Лицо у него было ещё растеряннее.

— Пустит, — сказал он, сам, кажется, не веря. — Я сказал — Стрешнев. Он… он странно дёрнулся весь. И головой кивнул — той стороной, что слушается. Пустит. Только вы недолго, Павел Андреевич. Он быстро устаёт. И не разберёте вы его — он говорить почти не может, мычит больше. Доктор сказал — понимает всё, а сказать не умеет.

— Я разберу, — сказал я. — Не в словах дело.

И пошёл за ним наверх — по широкой холодной лестнице, в комнату с прикрытыми ставнями, к человеку, с которым воевал полтора года и которого шёл теперь провожать.

* * *

В комнате пахло болезнью — тем тяжёлым духом лекарств, камфары и долгого лежания, который ни с чем не спутаешь. Ставни были прикрыты, и в полумраке я не сразу разглядел его на широкой кровати.

А разглядев — не сразу узнал.

От грозного Гордеева, от того крепкого тяжёлого старика, каким я видел его весной, осталась половина — в прямом, страшном смысле: правая сторона лица обвисла, правая рука лежала поверх одеяла неживая, чужая. Он усох, опал, провалился в подушки. И только левый глаз — живой, тёмный, гордеевский — смотрел на меня с кровати остро и ясно, и в этом одном живом глазу был весь прежний Гордеев, вся его сила, согнанная теперь болезнью в единственную уцелевшую точку.

Я подошёл, придвинул стул, сел у кровати — не слишком близко, чтобы не нависать, но так, чтобы он видел меня, не напрягаясь. Пётр Тарасович помялся у двери и вышел, прикрыв её: нам надо было остаться вдвоём.

У постели горела одна свеча — днём, при прикрытых ставнях, в комнате держался полумрак, и свеча была не для света даже, а для того, должно быть, тихого живого огонька, который ставят у изголовья тяжёлых больных, чтоб не лежали в полной тьме. В её неровном свете лицо Гордеева то проступало, то уходило в тень, и эта игра света и тени делала его то совсем мёртвым, то вдруг живым, и я поймал себя на том, что вглядываюсь в него с тем особым вниманием, с каким вглядываются в лицо, которое видят, быть может, в последний раз.

Я вглядывался и пытался разглядеть в этом обвисшем, опавшем лице того Гордеева, которого знал, — грозного купца, тридцать лет державшего город, слателя доносов, покупателя поверенных. И не находил. Болезнь стёрла грозность, оставила одну немощь; и под немощью, как под смытой краской, проступило что-то другое, чего при силе и грозности не разглядеть было, — проступил просто старый, испуганный, одинокий человек, которому нечего больше отбирать и некого держать, и который лежит и ждёт конца. Я смотрел на этого человека и не мог вспомнить, за что, собственно, его ненавидел. Ненависть требует достойного предмета — врага в силе; а к этому, лежащему, ненависти не было, была одна жалость, та самая, против которой бессильна всякая логика вражды.

Мы остались вдвоём.

Долго молчали. Я не торопил — к чему было торопить. Он смотрел на меня тем единственным живым глазом, и я выдерживал этот взгляд спокойно, не отводя, давая ему наглядеться, понять, привыкнуть, что я вправду тут, что это не бред. И постепенно в его глазу, поначалу остром, настороженном, враждебном даже, проступило другое — вопрос. Он хотел знать, зачем я пришёл. И, не умея спросить словами, спрашивал глазом — так ясно, что слов и не требовалось.

32
{"b":"974573","o":1}