Не понял он и на четвёртый день, когда по дороге в магазин его жалобно подёргала за рукав ещё какая-то старушка-дух, прося напомнить дочке про сберкнижку (Дядя Жора пообещал, отделался). И на пятый, когда какой-то полупрозрачный паренёк в ватнике, у новой пиццерии, что открылась на углу, попросил передать другу в Бровары, что он на него зла не держит за драку.
Только на шестой день, к вечеру, сидя на кухне над миской пельменей и слушая, как Лизка мрачно поскрёбывает свою опустевшую миску, он понял.
* * *
— Лизка, — сказал он, отодвигая тарелку с недоеденными пельменями (ел он эту неделю всё хуже, понемножку), — слышь, Лизка. А я, кажется, понял.
Кот поднял голову от миски и посмотрел на него жёлтыми глазами.
— Ты знаешь, что мне всю неделю покоя не даёт? — Дядя Жора подпёр щёку рукой и поглядел в тёмное кухонное окно, за которым над кирпичной стеной соседнего дома висел всё тот же луна-фонарь. — Не Иван Иваныч. С Иваном Иванычем мы, видимо, рассчитались — он своё получил, я своё. Не Витюша и не его кодла — на этих мне, прости Господи, наплевать с борщаговской хрущёвки. Не Тамара — Тамара вернётся, как картошку отстирает с пальцев. Не швейцарский ключик — он лежит себе в комоде, под бельём, не просит есть.
Он помолчал. Кот терпеливо ждал.
На кухне у Дяди Жоры всё было привычное и тихое: жёлтенькая клеёнка на столе, в углах протёртая до ниток; холодильник «Норд», украшенный магнитиками («Крым 1989», «Бердянск», тот самый синий дельфин из Скадовска); полка с круглой жестяной банкой из-под индийского чая, в которой Тамара держала специи; старый рижский радиоприёмник «Селга» на подоконнике, который Дядя Жора так и не выкинул, потому что Тамара любила слушать на нём «Маяк»; календарь с котом за сентябрь — мордастый, в шарфе. И в этой простой бытовой кухне Дядя Жора сидел напротив своего рыжего одноухого — одно ухо ему когда-то порвал бойцовский в подъезде — кота и пытался выговорить вслух то, что в нём ныло шестой день.
— Это, Лизка, — сказал он, — старик.
Кот моргнул.
— Тот, желчный. С Банковой. — Дядя Жора задумчиво ковырнул вилкой пельмень. — Понимаешь, я тогда от него удрал. Не дослушал. Он же мне там кричал — всякую чушь, конечно: телефон ему, прогресс ему, я ретроград... Но я ж его не услышал, по сути. Я испугался и убежал. Дверь за собой захлопнул. А он там остался. С его-то ста годами молчания. С его химерами. Один. И, главное, Лизка, у меня же теперь это самое. Как мне там, у того щитка, голос сказал: «Кто видит — тот в ответе. Кто услышал — тот обязан слушать». Слышишь — обязан. Я ж его услышал. Один раз. И сбежал. А он там висит, и каждый день ждёт, когда я зайду. И не дождётся.
Лизка слушал внимательно. Кажется, ему было важно.
— Я ж как Аркашу не услышал бы — не отдал бы заначку. Он бы сидел на той лавке ещё сто лет. И Анну ту, что под машину, — не услышал бы, не отнёс бы маме её слова. И Ивана Иваныча. — Дядя Жора потёр висок. — Они все ко мне приходили со своим. И я каждому, как умел, отвечал. А этому — нет. От этого я первый сбежал. Который, между прочим, был первый из всех. Первый меня и увидел.
Кот аккуратно потёрся щекой об его руку.
— Незакрытый гештальт, Лизка, — медленно проговорил Дядя Жора, удивляясь умному слову, которое сам не понимал, откуда взялось. Кажется, по телевизору слышал, в передаче про любовные отношения, в каком-то ток-шоу. — Вот это вот оно. Незакрытый гештальт у меня с этим Городецким. Он сидит, ждёт. Сто лет ждал, и сейчас ждёт. А я тут, понимаешь, картошку чищу, пельмени ем. Несправедливо.
Он помолчал, глядя в окно на луну.
— Раз я электрик, — сказал он негромко, — значит, я электрик. Надо ехать.
Кот недовольно мявкнул — будто понимая, что хозяин снова куда-то соберётся уходить.
— Ну а что делать, — Дядя Жора потрепал его за ушами. — Ты ж сам только что согласился. Не отпирайся.
* * *
И вот тут, на кухне, у Дяди Жоры, который всю жизнь не любил красивых слов и подозрительно к ним относился, в голове само собой выстроилось что-то такое — медленное, мужицкое, не для произнесения вслух, а исключительно для собственного внутреннего расчёта, — что-то такое, что сам Дядя Жора, если бы его попросили это сформулировать, формулировать бы не стал, потому что считал, что мужик о таком не разговаривает. Но в эту минуту, на табуретке, под жёлтым кухонным светом, перед миской недоеденных пельменей и перед рыжей кошачьей мордой, эта мысль у него в груди легла спокойно и крепко, как ложится большой ключ от чужого банка в правильный нагрудный карман.
Мысль была — он у себя в голове назвал её «совесть электрика», — мысль была такая. На свете есть много разных профессий, и каждая из них держится на своём собственном незаконном уговоре. Терапевт обязан принять больного, даже если больной злой, грязный и шумный. Парикмахер обязан подровнять волосы, даже если ему лично эта голова не нравится. А электрик — Дядя Жора всю жизнь это про себя знал — электрик обязан довести до конца цепь. Не бросить её посередине. Не уйти, оставив один контакт под напряжением. Иначе оно рано или поздно или коротко замкнёт, или подгорит, или загорится, или, в самом крайнем случае, ёкнет того, кто следующий за ту фазу возьмётся.
И вот теперь у него на Банковой осталась — он это понимал с холодной электрической ясностью — нерасшитая цепь. Один её конец сидел в углу квартиры профессора Городецкого, прозрачный и жёлчный, и каждый день ждал, когда из-под напряжения его уже наконец, по-человечески, аккуратно выключат. А второй её конец был тут, на Борщаговке, у Жоры в груди, и тихонько ныл — как ноют незаизолированные контакты у плохого хозяина, в которые вот-вот пойдёт лишний ток.
«Я не дострадал, — подумал Дядя Жора, и сам удивился слову. — Это не я ушёл. Это я недоушёл».
Лизка, оценив паузу, аккуратно перевалился к Жоре на колени и потяжелел сразу до своих восьми с половиной килограммов. Мурлыкал он коротко, по-короткому, не уверенно, — как мурлычут коты, чувствующие, что хозяин куда-то опять собирается, и заранее немножко обижающиеся.
— Не дуйся, рыжая, — Дядя Жора почесал ему под подбородком. — Я ж не насовсем. Я съезжу один разок и вернусь. Это, считай, по работе. Профилактика.
Кот зажмурился. Принял.
* * *
Назавтра он начал готовиться.
Достал из угла на антресоли свою лучшую сумку с инструментом — ту, что использовал на крупных работах. Перебрал в ней всё: индикатор, тестер, набор отвёрток, ножи-стрипперы, изоленту, припас новых фарфоровых пробок — он давно копил их по мелочам, у барахольщиков на Бессарабке, на всякий случай, и теперь их у него было штук пятнадцать. Купил в хозтоварном пару метров приличного, медного провода в матерчатой оплётке — да, такой ещё продавали кое-где, в специализированных магазинах для реставраторов, по дикой цене, но он не пожалел; раз уж лезть в реликвии, то так, чтоб реликвии остались реликвиями, а не позором.
Купил коробку «Шахмат» — конфет, что Тамара любила, в подарок, не себе, ясно, кому. И большой пакет хорошего, не отечественного, чая, с надписями на иностранном языке, который ему помогла выбрать продавщица в специализированном гастрономе на Лесном проспекте. Поскольку чай профессор у него тогда предлагал свой, индийский со слоном; так Дядя Жора решил вернуть профессору добром.
И отдельно, в нагрудный карман пиджака — того, единственного, парадного, который надевал только на похороны и редкие свадьбы, — положил он кое-что ещё. Маленькую визитную карточку, посоветовавшись с Николаем, оформил себе в той же подсобке у газетчика. Это была карточка не его. Это была карточка маленького магазина электроники в центре, где, как сказал Николай, продают современные мобильные телефоны. Двух-трёх моделей. Не самые дорогие, но настоящие, с кнопками, с антеннкой и даже у некоторых с маленьким экранчиком. И камера была — Николай подтвердил, бывает с камерой. На случай если совсем сторонникам прогресса. Сам он, конечно, такой брать не собирался, но визитку магазина положил в карман: вдруг старик потребует адрес.