– Нормально сходил, – ответил Коля, когда я оторвался от кружки. – Познакомились. Завтра товарищ майор сам обещал зайти, лично побеседовать. Они с товарищем Соколовым, оказывается, старые знакомые. И пакет тот, что вы… ты у начальника эшелона оставил, который для военврача был, тоже пригодился. Оказалось, и пакет уже у них, и покойного Науменко майор лично знал… В целом, нормально. Служить можно.
Он говорил привычно, спокойно, и я вдруг заметил, что хмурится он меньше обычного. Наверное, знакомство на самом деле прошло удачно.
– Лида как? – спросил я, возвращая кружку.
– Хорошо. – Он помолчал, и на его лице промелькнуло то самое выражение, которое бывает у мужчин, впервые готовящихся стать отцами, где переплетаются гордость с растерянностью и тревога с воодушевлением. – А… сколько ещё до…
– Месяца два или три, – ответил я, вспоминая тот разговор с Оксаной. – Ей волноваться надо меньше, а питаться за двоих. С этим тут как?
– С этим тоже нормально, даже хорошо, – кивнул он. – Как Зинаида Ивановна говорила: от пуза, может, и не нажраться, но и с голодухи не помереть.
При упоминании о Плетнёвой Коля помрачнел. Зина осталась в Харькове, вместе с Галей и Ганной, вместе с десятками людей, которые были родными для него и стали родными для меня за то время, что наш отряд провёл по эту сторону Днепра. И от мысли о том, что там с ними сейчас, в городе, который со дня на день мог оказаться в кольце фашистов, становилось тошно.
Мы помолчали. Кто‑то прошёл по коридору, судя по звукам – санитарка с вёдрами. Где‑то далеко, в другом крыле, протяжно выл раненый. Так хрипло, монотонно, бессмысленно и безнадёжно воют люди, которым уже не помогает обезбол.
– Ты как вообще? – спросил вдруг Коля. – Я про кровь. Много отдал?
– Граммов триста, – ответил я. – Может, чуть больше. Ерунда, через неделю восстановится.
– Откуда знаешь?
– Кто на что учился, – пожал я плечами, неловко обходя неудобный вопрос.
Дверь приоткрылась, и в комнатушку заглянули разом две головы: одна в белой косынке, другая в шапочке, из‑под которой выбивались тёмные, чуть тронутые сединой пряди. Смирнова, не дожидаясь приглашения, шагнула внутрь и упёрла руки в бока, став неразличимо похожей на Зину Плетнёву, о которой вспоминали только что. Ростом пониже, в плечах и прочем поуже, но в целом – очень похоже вышло.
– О, очкнулся? – спросила она, и в её голосе удивительным образом звучали издёвка и тревога одновременно. – Как самочувствие, больной?
– Жить буду, – успокоил я, улыбнувшись. – Как тот, с кровотечением?
– Тоже будет, – ответила за неё Ильина. – А вам, Иван Николаевич, от всего персонала госпиталя и меня – огромная благодарность за наглядную демонстрацию смысла фразы «Aliis inserviendo consumor», высеченной на надгробии великого Николая Васильевича Склифосовского.
«Светя другим – сгораю сам». Ну да, вполне наглядно, получается, вышло, почти по‑книжно‑киношному.
– Не планировал как‑то, Серафима Николаевна, – сказал я вслух. – Само так получилось. И ко мне можно без отчества.
– Лучший экспромт всегда тщательно подготовлен, – улыбнулась она, и её строгое, почти суровое лицо вдруг стало как‑то неуловимо добрее. – Тогда и я – Серафима. И можно тоже без отчества.
– Ты этому только попадись на язык, Фима Николавна, – с точно такой же улыбкой влезла Оксана. – Знаешь, как он меня взял моду звать? Окс! Прям на три буквы, я извиняюсь!
Ильина хмыкнула, и я вдруг подумал, что эти две женщины, одна, прошедшая Финскую и Уманский котёл, и другая, сутками стоявшая у операционного стола в тыловом госпитале, похожи гораздо больше, чем казалось на первый взгляд. В них было что‑то одинаково профессиональное, жёсткое, резкое, и в то же время неуловимо, но истинно женское, материнское. Хотя одна часто употребляла тяжёлые официальные фразы, а вторая не стеснялась обложить кого‑нибудь по матери, и тоже не легче.
Они вышли, держа друг друга под локотки и пересмеиваясь, как старые подруги. А я остался лежать, думая о том, что всё‑таки очень удачно вышло с тем, чтобы добраться сюда, в Тамбов, в этот госпиталь. К этим людям. Но долго думать не пришлось, как и разлёживаться.
До мыслей об увиденном в кабинете Покровского я добрался только к позднему вечеру. День выдался насыщенный: восемь операций, и даже спонтанная лекция по переливанию крови, которую я прочитал прямо в коридоре, пока мы с Ильиной ждали, когда подготовят очередного раненого. Девчонки‑студентки слушали, раскрыв рты, и даже Серафима не перебивала, хотя я несколько раз ловил на себе её внимательный, оценивающий взгляд. Но о том, откуда такие познания, она не спрашивала. Хотя, я ничего особо нового и экстраординарного не говорил, а набор для определения группы крови с сыворотками мне с собой по убедительной просьбе выдал Цейтлин в Харькове. Он тогда ещё удивился, что я знаю о трансфузиологии, переливании крови, и знаком с трудами Владимира Николаевича Шамова, которого сам знал лично. Я же на тот момент уже почти не удивлялся тому, что люди, о которых я читал и писал рефераты, по учебникам и методичкам которых сдавал экзамены, здесь были живыми и здоровыми, а не медными, бронзовыми или гипсовыми, как на барельефах в институте, в профиль.
А ещё вспомнил мемуары Владимира Васильевича Кованова, по чьему учебнику оперативной хирургии и топографической анатомии готовился когда‑то. Он писал о работе с кровью на фронте, и не только с человеческой, но и бычьей. Её, конечно, не переливали бойцам, но его гемокостол точно работал! Бычья кровь, соль, специи, спирт – таким своеобразным ликёром угощали тяжелораненых. И результаты для этого времени были вполне прорывными. Владимира Васильевича даже к государственной награде представили, только когда и к какой именно – я не запомнил. Но это и не имело значения. Накладывая очередной шов, подумал: а ведь и сам Кованов сейчас где‑то на фронте, оперирует, может, уже экспериментирует с кровью. И от этой мысли стало будто бы легче. От понимания того, что я не один, что целая армия самоотверженных врачей бьётся над тем, чтобы помочь стране, Родине, каждому конкретному раненому. Да, я не вспомню методики изготовления всяких солкосерилов, актовегинов и иммуноферонов. Да, наверное, даже если вспомню – ничего не получится, это тебе не просто капельки на тарелке смешать и, подождав, отметить, в каких из них белок свернётся, чтобы определить группу крови, как однокашники Вани Николина делали в Минске. Но я помнил, кроме его радости, когда он определил собственную, первую, и многое другое. И это помогало уже сейчас.
Силами сандружинниц под руководством ответственной Светланы организовал тотальное определение групп крови у всего персонала госпиталя, включая хозяйственные и параклинические подразделения. Народ, наслышанный о том, как новый доктор поделился собственной с раненым героем‑танкистом, это моё рацпредложение поддержал и принял мгновенно. О том, почему этого не было сделано раньше, я решил не думать. Мало ли, сколько забот у начальства? И какие они? И почему станция переливания крови собирает донорский материал для консервации и отправки на фронт, хотя его и тут не хватает? Но вокруг было самое начало войны, и сложностей хватало на любом, наверное, участке. Оставалось только радоваться тому, что мой, конкретно мой, Ивана Николина, участок пока менее прочих связан с бумагами, отчётами, докладами, заслушиваниями и прочей мурой, которую я никогда не любил. А вот то, что меньше чем через час дотошная Света принесла на подпись разлинованный лист, где были перечислены все потенциальные доноры, пусть и не везде с указанием группы крови, было достижением. И тоже должно было начать спасать раненых, возможно, уже завтра, если не сегодня.
Почти ночью, когда осенний день давно закончился, часть окон занавесили тёмной тканью, а во всех остальных палатах погасили все до единого огни, я сидел в бывшей лаборантской, пил всё тот же чай, но уже горячий. И только тогда вспомнил о том, что увидел и услышал в кабинете у начальника госпиталя. О коробке с трофейными ампулами, словах рябого, которые он выкрикнул тогда: «Николай Сергеевич, нужно усилить…».