– Один совсем плохой, трясётся уже! – вопил в открытое окно усатый Петров, потерявший где‑то свою вечную пилотку набекрень, останавливая машину точно у отметки. Почти такой же, как там, в Первой Советской больнице Харькова.
Мы с Оксаной оказались у борта одновременно. Она заглянула в кузов, туда, где на носилках, примотанный ремнями, лежал раненый, и вскрикнула:
– Димка!
Я не понял, как она узнала Козырева. При первой нашей встрече у капитана был перевязан один глаз. Сейчас бинты закрывали всю голову целиком. Обе ноги были в шинах, обе руки притянуты к туловищу. Скрюченные когтями пальцы, характерная мелкая дрожь…
– На стол, бегом! – рявкнул я и побежал в операционную первым.
Он получил пулю в голову. Судя по отверстию – выше левого уха, ближе к затылку – пуля раздробила височную и теменную кости. Осколки вошли в твёрдую мозговую оболочку, а может, и глубже. По всем правилам военно‑полевой хирургии сорок первого года такое ранение было неоперабельным. Таких не оперировали – таких выносили во двор, под дерево. Но это был капитан Козырев, разведчик и герой, человек, который вывел нас из‑под Малых Вербок и не дал сгинуть потом. Я считал его своим другом. И я был единственным, кто мог его спасти.
– Работаем! Кать, раствор. Окс, эфир. Фим, ассистировать. – Я заканчивал мыть руки, отдавая команды через плечо. Одним глазом наблюдая за судорогами и кровью в ушах капитана. Значит, внутричерепное давление росло.
– Ну вот, ещё одна на три буквы, – пробормотала Оксана. Но голос выдавал то, что шутка и ей далась с большим трудом. Но эфир капал на маску, и руки военфельдшера не дрожали.
Ильина, стоявшая у столу напротив, посмотрела на меня с сомнением.
– Разве так можно? – спросила она шёпотом, когда я снял костный лоскут, выбрал отломки, обнажив твёрдую мозговую оболочку. – Трепанация при таком отёке? Это же почти гарантированный летальный…
– Только так и можно, – отозвался я сквозь зубы, не поднимая глаз. – Иначе сдавление, сепсис и смерть. Это единственный шанс. Другого нет. Только так и надо.
Я говорил и одновременно работал: извлёк пулю – она, к счастью, застряла под теменной костью, не уйдя глубже. Потом мельчайшие осколки, потом, под увеличением лупы, иссек поражённые участки, работая даже не с миллиметровой, а с микронной, кажется, точностью. На лбу у меня был рефлектор, круглое зеркальце, знакомое каждому, кто бывал в на приёме ЛОР‑врача, его выудила откуда‑то Оксана. Коля ещё с одним парнем светили на него фонариками, чтобы отражённый свет позволял лучше видеть рану. Рефлектор Симановского – сообщила робко Ванина память. Я не спорил. Я работал. Я чистил рану дотошно, точно зная, что риск менингита или абсцесса был огромен. Забудешь или пропустишь крошечный участок, оставив без обработки – и получишь заражение. Потом зашил твёрдую мозговую оболочку наглухо, непрерывным швом. Наложил костный лоскут. Потом кожный.
– А дренаж? – прошептала Серафима.
– Не нужен. Любая инфекция убьёт его. Так ей неоткуда взяться. Бинтуйте.
В моём времени это знали. Здесь – пока нет. Великий Александр Николаевич Бакулев утвердит эту методику только в следующем году или в конце этого, до армейских и тыловых госпиталей она дойдёт через какое‑то время, но и тогда многие хирурги продолжат по старой памяти дренировать черепно‑мозговые. Старые профессионалы, даже врачи, к новым методикам всегда относятся с сомнением, а то и подозрением, предпочитая работать так, как привыкли. Но я привык именно так, по‑Бакулевски, как учили.
Больше Серафима ничего не спрашивала. Просто стояла и смотрела, как поднимались над капитаном мои окровавленные руки, сделавшие то, что в её представлении было невозможно. И молчала.
Он пришёл в себя вечером. Открыл глаза, один из которых я спас ему ещё там, в осиннике под Малыми Вербками. Оглядел нас – меня, склонившегося над ним, Оксану, Колю, девчат, столпившихся в дверях палаты. Потом ощупью нашёл мою руку и пожал – слабо, но отчётливо. Пальцы его, ещё недавно изуродованные судорогой, теперь двигались. И глаза смотрели осмысленно. Он нас узнал. Всех.
– Жить будешь, товарищ капитан, – сказал я, и голос мой звучал глухо. – До Победы помирать не смей, понял? Тем более у меня на руках!
Он хотел что‑то сказать, но я покачал головой.
Козырев понял. Закрыл глаза и почти сразу заснул. На этот раз без судорог, обычным сном. Не вечным.
Чарный зашёл в мою комнатушку без стука. Я только вытянул ноги на койке, задрав их на спинку, чтобы кровь хоть немного отлила – последняя операция шла почти четыре часа.
– Гляди‑ка, Вань, – сказал он, дождавшись, пока я открою хотя бы один глаз. – Мальчонка какой‑то Любе сунул за забором, сказал: «Николину от дяденьки». И убежал.
В его пальцах был маленький листок бумаги размером чуть больше визитной карточки. Бумага была плотной, дорогой, в госпитале такую не использовали, я вообще нигде такой пока не видел. Память Вани поделилась старинным словом: веленевая.
Я взял листок, поднимаясь, спуская с кровати ноги, отдохнуть которым, видимо, опять не светило. Поднёс карточку к керосинке и прочитал фразу, написанную чётким почерком с изящными петлями и сильным наклоном:
«Есть разговор с глазу на глаз. Толя Франт».
И ниже – улица и номер дома, которые мне ни о чём не сказали – я в Тамбове успел побывать только на вокзале и в госпитале. И дата, как тут писали: число арабскими цифрами, месяц – римскими, время – снова арабскими. Педантично, серьёзно. Не приглашение, а прямо целый ангажемент.
– Что делать будешь? – почему‑то шёпотом спросил Коля.
– Спать, – пожал плечами я. – А ты сходил бы до Андрея Ильича, спросил у него, что за франт такой меня в гости зовёт. Он‑то всяко лучше нашего знает. И могу ли я нанести визит. Есть кого у сестринской посадить?
– Найду, – кивнул он, убирая карточку в карман. – Не лезь только никуда, я тебя прошу, Вань!
– Не буду. Хоть на ключ запирай. Хотя нет, не запирай – вдруг операция, – сказал я, едва не порвав рот зевком. Франты – франтами, работа – работой, но хоть часок сна урвать было надо.
Глава 21
Встречи в низах
Коля перехватил меня на переходе из третьей операционной во вторую. Я даже не знал, когда он вернулся от чекистов – в половине третьего ночи меня подняли на операцию, и я простоял у стола почти до шести. Теперь, в начале девятого, шёл на очередную обработку ожогового, парня из танкового экипажа, обгоревшего так, что каждую перевязку приходилось делать под общим наркозом, потому что без него он бы просто умер.
Силуэт Чарного возник в дверном проёме и будто полетел в мою сторону. По скорости его движения как‑то сразу было ясно: не порадует. Да и лицо, которое в полумраке коридора разглядеть удалось только тогда, когда он почти подошёл, было серьёзнее обычного.
– Две новости, – выдохнул он.
– Быстро, на ходу, – велел я, не замедляя шага. До операционной оставалось метров десять, и Серафима уже выглядывала из дверей, кажется, нервничая.
– По встрече – добро дали. Детали позднее. Лизавету убили.
Я остановился так резко, что он на автомате пролетел ещё на пару шагов вперёд.
– Кого⁈
– Лизку Чибирёву, сестру из терапии. Ты её, может, и не видел – она с Лиховым работала. Он – тот, третий в схеме. В том журнале, что Смирнова смотрела, Лизкины подписи были, а больные, точнее, уже покойники – почти все его, Лихова.
Я вспомнил её. Невысокая, тихая, с вечно испуганными большими карими оленьими глазами, она попалась мне за всё время в госпитале раза два, не больше, и каждый раз отводила взгляд, будто боялась чего‑то.
– Суки, – вырвалось у меня. – Как?
– Удавили ночью, в её же комнате, в том корпусе, где вроде общежития при госпитале. Матросова там видел, работает уже, злой, как собака. Свидетелей нет, следов нет, никто ничего не слыхал‑не видал. А она, говорят, вчера весь день сама не своя ходила.