Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Из дюжины легкораненых, что лежали в лазарете у отряда «Искра» капитана Козырева, в строй вернулись все. Я не считал это чудом – хирурги вообще не любят этого слова, предпочитая сухие, скучные, книжные термины вроде «благоприятного прогноза» или «положительной динамики». Но партизаны имели на этот счёт другое мнение. Я время от времени ловил на себе их долгие, какие‑то будто изучающие взгляды. Бойцы, те, что уже через два дня начинали ходить, пусть и медленно, бережно, смотрели на меня с выражением, которое я поначалу принимал за обычную благодарность. Но когда один из них, пожилой, лет за пятьдесят, с оранжево‑жёлтыми прокуренными усами и шрамом через всю левую щёку, поймал мою ладонь и прижался к ней губами, понял, что ошибался. Это явно было не простое «спасибо, доктор».

– Ты чего, отец? Никак, сказився? – слово на чужом языке, слышанное столько раз, вылетело само собой. «Спятил» было привычнее и роднее, но вылетело почему‑то именно это.

– Никола Угодник, – прошептал боец, глядя на меня снизу вверх выцветшими от прожитых лет и войны глазами. – Истинный Никола! Ты уж прости, товарищ военфельдшер, что сумлевался народ по первости. Теперича наяву вижу – ты и есть!

Я отвёл руку мягко, но решительно. Не хватало ещё, чтобы и по партизанскому лагерю поползли слухи о том, что я какой‑то там не то святой, не то угодник. И без того у половины бойцов нательные кресты под гимнастёрками. А особист, закреплённый за триста сорок вторым разведбатом, царствие ему небесное, лежал где‑то под таким же бугорком, как у фельдшера Андрея Палыча, вечная память и ему. Так что пропаганду вести было некому, кроме Козырева и вновь прибывшего Зинченко, но они на эту тему помалкивали. Видать, сами понимали, что в окружении, когда смерть не то, что за плечами стоит, а то и дело норовит в губы поцеловать взасос, вести лекции о научном атеизме и опиуме для народа не стоило. Но мне с того было не легче. «Николин доктор» – это прозвище, звучавшее то тут, то там в разговорах, теперь окончательно связало мою фамилию с небесным покровителем. И это почему‑то совершенно не радовало.Я не был не глубоко верующим, не воцерковлённым, и про все эти жития помнил почему‑то только то, что святые долго не жили, а вот шансов помучиться всегда имели вдосталь.

На третье утро я стоял перед Зинченко и Козыревым, держа в руках список. Обычный список – химическим карандашом на вырванном из прошитой тетрадки листе. Семь фамилий, семеро «тяжёлых», которых я оперировал, вытаскивал, но которые всё равно не могли самостоятельно передвигаться. Трое – после полостных операций, швы ещё сырые, любое резкое движение – и разойдутся. Двое – ампутанты, один после высокой ампутации бедра, второй – без стопы. Ещё один с множественными проникающими ранениями грудной клетки, которого я кое‑как «законопатил», но гарантии на то, что в движении он выживет, не было никакой. И последний – майор Ковалёв, которому я в первый же день доставал пулю из позвоночника. Тогда как‑то не успели познакомиться. Он уже чувствовал пальцы на ногах.

– Этих не довезём, – сказал я, глядя не на командиров, а куда‑то в угол землянки. – Никуда, и ни одного из них. Даже если не на носилках, а в гамаках понесём, даже если телеги найдём.

Борис Наумович сверлил меня тяжёлым взором и молчал долго. Слишком долго для человека, который привык отдавать приказы молниеносно, не задумываясь.

– Что ты мне предлагаешь? – голос его сорвался на шипение, и я впервые увидел, как у майора государственной безопасности, у этого стального человека, у железного Наумыча, задрожали губы. – Тут их бросить⁈ Товарищей своих, красноармейцев, раненых героев⁈

Я понимал. Слишком хорошо понимал, лучше каждого из них. И от этого было так тошно, что не то, что отвечать не хотелось, вообще не было желания ни говорить, ни смотреть ни на кого.

– Товарищ майор, – вмешался Козырев, выступив чуть вперёд и оказавшись между нами. – Тут недалеко, вёрст семь, есть деревенька. Малые Вербки называется. Я знаю тамошнего предколхоза, Панасенко Григорий Иванович. Коммунист старой закалки, ещё с Гражданской. Наш человек, советский. У него два сына на фронте, младший – пионер, в партизаны просился. Можно попробовать договориться. Оставить тяжелораненых им.

Зинченко перевёл взгляд с него на меня.

– А ты что скажешь, Николин? – спросил он глухо.

– Оставить в деревне – больше шансов на выживание. Для них, – ответил я, тщательно подбирая слова. – Но…

– Что «но»?

– Товарищ капитан, вы говорите – деревня, коммунисты, сознательные, проверенные. Но мы должны понимать риск, на который идут эти люди.

Козырев нахмурился, чуя неладное.

– Риск, конечно, есть – война же. Немцы могут нагрянуть с проверкой, с облавой, это да. Но у нас там и явки оборудованы, и люди предупреждены.

Я посмотрел на них с майором, тем самым взглядом уставшего врача, который одинаково успокаивает и вояк, и ментов, и бандитов. И решил, что молчать нельзя. Я слишком хорошо помнил хроники, которые смотрел ещё в той, прошлой жизни – чёрно‑белые кадры, пепелища, обгорелые печные трубы на месте сгоревших хат, как обелиски. И трупы… Взрослых и детей.

– Фашисты, если найдут в деревне раненых красноармейцев, не просто расстреляют виновных. Они сожгут деревню, целиком, вместе с жителями. Это не угроза, не фигура речи, это их вражья тактика, утверждённая их драным Рейхом.

Козырев смотрел на меня, как на сумасшедшего. А вот Борис Наумович – иначе. Тяжело, мрачно, но с пониманием.

– Да как такое может быть⁈ – взорвался капитан, рубанув воздух ладонью. – Они же люди, в конце концов! Да, враги, да, фашисты, но не звери же! Сжигать живьём мирное население? Баб, детишек? За что⁈

– За то, что они помогают нам, – тихо проговорил майор. – За то, что они советские люди. За то, что не встали на колени, как положено низшим людям, рабам, унтерменшам.

Он замолчал, и я увидел, как на его лице собрались тени – не страха, а какого‑то давнего, застарелого воспоминания, которое он вряд ли любил ворошить.

– В Туркестане, когда мы с басмачами дрались… Я такое видел, Дима. Своими глазами. Кишлаки вырезали под корень, до единого, за то, что дали нашим воды. За то, что не выдали красноармейца. Это не выдумки, не страшилки. Это война на уничтожение. Не думал, что у немцев она такая же.

Козырев замолчал. Тимофеев, стоявший у входа, смотрел в земляной пол и молчал – но и по его скулам ходили желваки. Мирон шумно выдохнул, перекрестился коротко, по‑казачьи, но тоже ничего не сказал.

– Выхода всё равно нет, – нарушил я тишину. – Если мы возьмём тяжелораненых с собой, они умрут в дороге. Если оставим их здесь, в лагере, без присмотра – они умрут тут. От голода, от ран, от заражения. Единственный шанс – оставить их людям, которые смогут за ними ухаживать. Да, это риск. Смертельный. Но других вариантов нет. Просто нет, товарищи командиры.

– Ещё сутки‑двое потеряем, – нахмурился одноглазый капитан. – Мои вчера в трёх километрах патрули видели. Дождёмся тут на свою задницу…

Зинченко поднялся с чурбачка, на котором сидел, и одёрнул гимнастёрку. Лицо его снова стало привычно‑жёстким, «служебным», сухим, ничего не выражающим. Особист надел свою маску, за которой не видно было ни сомнений, ни страха.

– Идём в деревню, – сказал он. – Николин, пойдёшь с нами. Расскажешь про уход, про перевязки и всё остальное твое докторское.

Малые Вербки встретили нас странной тишиной. Сентябрь на дворе, всё, наверное, сжато, убрано, собрано, страда кончилась. Но не так же тихо должно быть в деревне? Собаки не лаяли, кур не было слышно, хаты стояли белые, аккуратные, как памятники, но в огородах никто не работал. Единственный, попавшийся по пути колодец, был закрыт деревянным щитом, как в бурю.

Председатель колхоза оказался приземистым, жилистым мужиком к шестидесяти, если не старше, с вечно прищуренными, будто от яркого солнца, глазами и глубокими залысинами. Он носил на лацкане затёртого пиджака орден Трудового Красного Знамени, и это был, кажется, единственный яркий предмет во всей деревне.

61
{"b":"972363","o":1}