Кирилл посмотрел на неё. На Данилу. На зал — курсанты расходились, некоторые — оглядывались, но уходили. Корнеев у двери — каменный, серый, неподвижный. Ждал, пока все выйдут.
Кирилл убрал руку от бока.
Мундир — целый, ни разрыва, ни пятна. Но Лера смотрела не на мундир. Она наклонилась — ближе, чем когда-либо, — и пальцами, тонкими, холодными, отвела край ткани. На сантиметр. На два.
Кожа. Бледная, обычная. И на ней — линия. Тонкая, яркая, пульсирующая. Фиолетовая. От нижнего ребра — вниз, к боку, изгибаясь по контуру мышцы. Как трещина в фарфоре — ирония, — как молния в миниатюре, как вена, которая светится не тем цветом.
Лера смотрела. Три секунды. Пять.
— Закрой, — сказала она. Голос — ровный, но — тише. На тон тише обычного. У Леры Ледовской тон голоса менялся на десятые доли — и каждая десятая значила больше, чем крик у другого человека.
Кирилл опустил край мундира.
Данила — рядом, не видел. Стоял с другой стороны, закрывал от зала. Не специально — просто встал так. Широкие плечи, красно-чёрный мундир, живой щит.
— Медблок, — сказала Лера. — Сейчас. Марго.
Кирилл двинулся к медблоку. Каждый шаг — боль в ребре, глухая, пульсирующая. Фиолетовая линия — горит. Не ярче, но — настойчивее. Как будто Ядро, разбуженное прикосновением теневого зонда, не хотело засыпать обратно.
Дверь медблока. Кирилл вошёл — и остановился.
Марго уже ждала.
Не у стойки с инструментами — в центре комнаты, на стуле, руки на коленях, ладонями вверх. Готовые руки. Рабочие руки. Золотистый свет уже тлел под кожей — не целительский, не лечебный. Другой. Тоньше, сосредоточеннее, как луч фонарика, сфокусированный в точку.
Она знала. Не «догадывалась» — знала. Знала, что Рысин ударит. Знала, что фиолетовый проступит. Знала — и подготовилась.
Марго подняла глаза. Каштановые, тихие, внимательные. Без ссутуленных плеч — впервые. Без опущенного взгляда. Спина — прямая, подбородок — поднят.
Другой человек. Та, которую она прятала под маской.
— Садись, — сказала она. — Мундир — сними. Времени мало.
Кирилл посмотрел на неё.
— Сколько?
— Минут двадцать, пока Рысин не запросит медицинский отчёт. Он захочет знать результаты осмотра. Если в отчёте — фиолетовый, протокол «Вьюга» поднимет вероятность до порога ордера. Если в отчёте — трещина ребра и ушиб мягких тканей, — ничего.
— Ты знаешь про «Вьюгу».
— Я знаю больше, чем ты думаешь, Громов.
Громов. Второй человек за неделю, который назвал его по настоящей фамилии. Лера — первая. Марго — вторая. И обе произнесли это слово одинаково: не как вопрос, не как обвинение. Как пароль.
Кирилл снял мундир. Сел на кушетку. Поднял левую руку.
Фиолетовая трещина — на рёбрах, десять сантиметров, тонкая, яркая, пульсирующая. На белой коже — как неоновая вывеска: «Я здесь. Найдите меня.»
Марго встала. Подошла. Положила ладони — обе, — на его рёбра. Золотой свет вспыхнул ярче — тёплый, плотный, сфокусированный. Не как при лечении Артёма — широкий, обволакивающий. Точечный. Как лазер.
— Не двигайся, — сказала она. — И не подавляй Ядро. Мне нужен доступ к каналам. Всем шести.
— Всем семи, — сказал Кирилл.
Марго посмотрела на него. Секунда.
— Всем семи, — согласилась она.
Её руки — на его коже. Золотой свет — внутрь, через мышцы, через кости, к Ядру. Кирилл чувствовал — тепло, мягкое давление, и что-то ещё. Не вторжение, не сканирование — приглашение. Марго не вламывалась в его Ядро, как Рысин, — она стучала. Тихо, вежливо, терпеливо. «Можно?»
Кирилл открыл каналы. Все шесть дремлющих — и седьмой. На секунду, на две — ровно столько, сколько нужно.
Марго вдохнула. Резко, коротко. Её руки дрогнули — на мгновение, — и золотой свет изменил цвет. Не стал фиолетовым — но в нём появился оттенок. Лавандовый. Тёплый.
— Вот ты какой, — прошептала она. Не Кириллу — себе. Или — деду, который описал это тридцать лет назад на пожелтевшей бумаге с личным вензелем.
Руки — работали. Золотой-лавандовый свет скользил по фиолетовой трещине — не лечил, не закрывал, а — гасил. Как будто трещина была светящейся нитью, и Марго — осторожно, по миллиметру, — убирала свечение, вдавливала обратно, под кожу, глубже, в Ядро, туда, где ему место. Не снаружи. Внутри.
Фиолетовая линия — бледнела. Тускла. Сжималась. Девять сантиметров, восемь, семь.
— Больно? — спросила Марго.
— Терпимо.
— Ребро — трещина. Залечу после. Сначала — хроматика.
Пять сантиметров. Четыре. Три.
Два.
Один.
Ноль.
Кожа — чистая. Бледная, обычная, без единого следа. Как будто фиолетовой линии никогда не было.
Марго убрала руки. Пальцы — подрагивали. Тонко, еле заметно. Она сжала их в кулаки, спрятала.
— Готово, — сказала она. — На поверхности — чисто. Но — запомни. Каждый раз, когда фиолетовый проступает, — он уходит не полностью. Остаётся — глубже. Слой за слоем, как осадок на дне. Дед писал об этом. «Хроматический след — накапливается. При достижении критического порога — спонтанный выброс. Неконтролируемый.»
— Сколько у меня?
— Не знаю. Дед не успел определить порог. Он… — Марго замолчала. Сжала губы. — Его убили раньше.
Тишина. Медблок — маленький, стерильный, с запахом спирта и озона. За стеной — полигон, пустой. За полигоном — Академия, полная людей, которые не знают, что в этой комнате сейчас происходит то, чего не происходило двадцать лет.
— Марго.
— Да.
— Козырев — твой дед.
— Да.
— Страница — из его личной копии.
— Да.
— Зачем?
Марго села на стул. Напротив, вплотную, колени — к кушетке. Подняла глаза. Каштановые, большие, без маски.
— Потому что я искала тебя, — сказала она. — Десять лет. С тех пор, как мать рассказала мне о деде. О его работе. О Громовых. О том, как его убили — через год после публикации книги. Канцелярия. Закрытое дело. Ни подозреваемых, ни мотива, ни расследования. Просто — мёртв. Мать сменила фамилию, вышла за Златова, переехала. Спрятала всё. Дедовы бумаги, книги, записи — в сейф, на дно, под три замка. «Никому, Марго. Никогда.»
— Но ты — открыла.
— Мне было тринадцать. Мать уехала на неделю. Я — открыла сейф. Мамин код — день рождения деда. Предсказуемо. — Тень улыбки. Горькая, тонкая. — Нашла страницу. Нашла фотографию. Нашла — это.
Она достала из кармана халата фотографию. Старую, чёрно-белую, зернистую. Протянула Кириллу.
Трое мужчин. На фоне — тренировочный полигон. Тот самый? Может быть. Бетон, руны, стена.
Слева — Корнеев. Молодой, лет тридцать. Без седины, без половины шрамов. Руки скрещены. Лицо — каменное, как всегда.
В центре — Егор Громов. Высокий, светлоглазый, с той улыбкой, которую Кирилл уже видел. На фотографии из шкафа 9. Та же улыбка. Тот же человек.
Справа — пожилой мужчина в лабораторном халате. Невысокий, полный, с круглыми очками и бородкой клинышком. Лицо — добродушное, учёное, из тех лиц, которые ассоциируются с библиотеками и чайниками, а не с секретными исследованиями и насильственной смертью.
Яков Козырев.
Дед Марго.
Кирилл перевернул фотографию. На обороте — надпись. Тот же почерк — крупный, торопливый, с нажимом. Тот же, что на фотографии из шкафа 9.
«Втроём — выстоим. Поодиночке — сгорим.»
Писал Егор Громов. Отец Кирилла.
Кирилл держал фотографию. Две фотографии — та, из шкафа, за поясом, и эта, в руке. Два снимка одного человека. Егор Громов, который знал Корнеева, который работал с Козыревым, который улыбался на камеру, не зная, что через несколько лет его род сотрут с лица земли.
Или — зная.
«Втроём — выстоим. Поодиночке — сгорим.»
Он знал. Чувствовал. Готовился. Тройка — Корнеев, Громов, Козырев — работала вместе. Над чем? Над Нулевой стихией? Над способом защитить Громовых? Над чем-то, что было настолько важно, что двоих из троих — уничтожили, а третий — двадцать лет молчит, как камень?
Втроём — выстоим. Но они не выстояли. Козырев — мёртв. Громов — «тело не обнаружено». Корнеев — жив, но заперт в Академии, как зверь в клетке, со шрамами и обожжёнными пальцами.