Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В четыре часа пополудни на Тигровом хвосте появился Огнев. Он пришёл пешком, без денщика, в чужой шинели, выданной взамен прожжённой на горе, остановился в дверях и сказал басом, чуть тише обычного:

— Прибыл со смены, ваше высокоблагородие. Лыков сменил без замечаний.

— Сесть, Тихон Савельич. И есть.

Огнев сел, поел, подержал в руке кружку с чаем; у двери, уходя, на долю секунды дольше обычного задержал на лице Волкова взгляд и сказал, что завтра в роту обратно: шесть часов сна — большего не нужно. Волков кивнул, не остановив. В дверях шинель Огнева задела косяк так, как дёргают косяк у себя дома, не у чужого; и в этом маленьком жесте было больше дома, чем в самом доме.

Понедельник двадцать шестого прошёл так, как обычно проходит понедельник в крепости через четыре с лишним месяца после первого штурма и через две недели после последнего: серое небо, ветер с южных плеч без выстрелов, четыре посещения кабинета Кондратенко, два раза на новой линии у Самсонова, один — у Ржевского на старом фронте, где Волков впервые с одиннадцатого числа подержал в руке тёплый медный пыж. Ржевский, не поднимая бровей, сказал «Дмитрий Алексеевич, левая теперь чуть лучше пишет, чем правая, — могу обратно за вторую руку взяться»; Волков ответил, что не может, и поручик ответил «Понял», как говорят «понял» люди, которые на двадцатом году службы научились не спорить с теми, в ком слышат собственный регистр.

К десяти вечера Волков был у себя.

Семён ушёл к девяти к Тарасу, обещал не возвращаться раньше утра; печь натопил с запасом; чайник держал ту же низкую ноту, какую держал в Сочельник и в Рождество, и какую, по справедливости, должен был держать ещё столько ночей, сколько в этой осени их у крепости оставалось. Волков сидел у стола, лист Петряева сложен вдвое, тонкий лист сверху, перо в чернильнице; он успел написать в Нижегородскую губернию первый абзац — короткий, без пафоса, без «пал смертью храбрых», как он эти слова не переносил в той другой жизни и не собирался переносить в этой; «Ваш сын Александр Заёмский служил рядом с нами семь месяцев и был хорошим офицером», — было всё, что он позволил себе на сегодняшний вечер. Дальше слово не шло. Он положил перо. Поднял голову, бросил взгляд в окно, где между двумя фонарями на углу Тигрового хвоста стоял чёрный силуэт человека, не двигавшегося уже минут пять, и за эти пять минут успел подумать сразу две вещи: первая — что ему уже всё равно, как этого человека зовут, лишь бы он наконец перешёл улицу и стукнул в дверь; вторая — что внутри это «всё равно» обманывает, и что человеку, который стоит так долго перед чужой дверью в декабре, есть что в записной книжке себе пометить.

Стук был.

Тихий, в три удара, не казённый, не торопливый, не пьяный.

Семён ушёл; открыть Волков пошёл сам, поправив ремень, не глядя в зеркало.

* * *

— Извините за поздний час, — сказал гость, не сразу переступая порог, — я ваше высокоблагородие узнал по второму декабря. Если позволите — войду. У меня для вас разговор без свидетелей.

Он был молод, рыжеват, с веснушками, не сошедшими даже к декабрю, в шинели без видимых признаков грязи, в папахе с целым шнуром, в перчатках, надетых одновременно на обе руки, как умеют надевать молодые штабные офицеры. На боку — полевая сумка; в правой руке — закрытая записная книжка в чёрном коленкоровом переплёте, без тиснения, ладонного размера — та самая штабная книжка, какая в эту зиму выдавалась всем адъютантам штаба. Не пьян, не перепуган, не играет; напряжён, но не больше, чем напряжён всякий штабной, который пришёл с делом, на которое ему не велели приходить.

— Поручик Кравченко, — сказал гость, переступив наконец порог. — При штабе оперативной части. Сегодня был — по службе — в особняке его превосходительства начальника укреплённого района. Ваше высокоблагородие, я в записной книжке себе пометил. Слово в слово.

Имя это Волкову уже было знакомо: его называла Вера Алексеевна на ноябрьском приёме у мужа, мимоходом, через старшего брата по Цзиньчжоу, ровно так, как она называла имена в одном ряду с фамилиями, которые ей зачем-то нужно было показать. Тогда оно прошло мимо, как проходят имена, у которых пока нет лица. Сейчас лицо было.

— Сядьте, поручик, — сказал Волков. — Шинель снять не предлагаю, у нас здесь не теплее, чем у вас.

Кравченко не сел. Он положил папаху на угол стола, перчатки — на папаху, записную книжку — на перчатки, не открывая, и встал у стола ровно так, как стоят в штабе у карты: одна нога чуть впереди, тяжесть на пятку, обе руки опущены. И только после того, как он подобрал в этой позе ту маленькую дисциплинированную меру, которая, видимо, была у него единственным способом не сорваться, он начал говорить.

— Парламентёр, — сказал он. — Завтра, во вторник двадцать седьмого, у его превосходительства соберутся ещё трое. В среду двадцать восьмого, в семь утра, через Перепелинские ворота — подполковник Рейс, штаб района, второй офицер, переводчик-китаец, белый флаг. Маршрут — на японские позиции по дороге через Тифонтай. Полномочия — от лица гарнизона; письма за подписью его превосходительства. Содержание писем у меня в книжке слово в слово. По пунктам — пять. Если позволите, я зачту.

Волков молчал секунду — короткую, ровно ту, за которую он ещё успел внутренне сказать «стоп; не гнать», ту самую, которую за эти полтора года уже несколько раз себе говорил и которую, по собственному внутреннему счёту, имел право сегодня себе сказать ещё один раз. Потом он сел сам, движением, которым сел бы в кабинете у Кондратенко, и кивнул.

— Зачитайте, поручик.

Кравченко открыл записную книжку.

Записи у него были не штабным шаблоном с сокращениями, а собственным мелким ровным почерком; в свете керосиновой лампы Волков разглядел, что строки стояли в две колонки, и что во второй против каждой шла маленькая отметка — вертикальная чёрточка или галочка, — и эти отметки означали, какие слова Кравченко считал ключевыми. Он читал ровно, не повышая голоса, не глотая окончания, как читают штабные, у которых в первый год службы вытравливают всякую интонацию.

— Первое, — сказал он. — «Принимая во внимание совершенное истощение запасов, потерю старших начальников, болезнь и убыль гарнизона, безнадёжность дальнейшего сопротивления». Второе. «В интересах сохранения остатков гарнизона». Третье. «Предложить почётные условия, не позорящие достоинства русского оружия». Четвёртое. «Просить о беспрепятственном выходе войск с оружием и знамёнами». Пятое. «Срок переговоров — не свыше двух недель». Подпись — «Стессель». Внизу — две приписки, тоже его рукой: «о Совете обороны — не предупреждать», «ответственность принимаю на себя».

Он закрыл записную книжку.

Положил её обратно на перчатки на папахе.

В комнате стало слышно чайник; он держал ту же ноту.

— У меня к вашему высокоблагородию, — сказал Кравченко, и тут впервые за весь разговор у него дрогнула в правой ладони книжка, не сильно, ровно столько, сколько нужно было, чтобы Волков увидел, что молодой штабной уже минут пять держит себя в руке именно как в руке, — у меня к вашему высокоблагородию вот какое слово. Я не герой. Я просто знаю, что если Рейс доедет до японских позиций и подпишет что-нибудь, то через пару дней наш форт номер три тоже сдадут, а на форту номер три фельдфебелем — мой младший брат. Степан. Двадцати трёх лет. Один у матери. Я в крепости с июня. Я не хочу, чтобы Степана сдали так, как Стессель собирается сдать его и ещё десять тысяч человек к Рождеству по новому стилю. Это всё. Дальше — на вашем высокоблагородии.

Волков смотрел на него секунду или две.

Потом сказал:

— В записной книжке у вас — что ещё?

— Состав совещания, — ответил Кравченко без паузы. — Время. Помещение. Посуда на столе. Кто стоял у окна. Кто сидел у двери. Кто молчал. Кто вышел в середине. Я записывал, как меня учили. Если ваше высокоблагородие сочтут нужным — отдам книжку.

— Не отдадите, — сказал Волков. — Книжку оставите при себе. Если завтра до семи утра нам понадобится показать её Коменданту крепости, вы её ему сами покажете. Не я.

75
{"b":"970489","o":1}