Он сел в дрожки, кивнул вестовому, и через две минуты мокрый ворс упряжной коняшки исчез за поворотом, оставив за собой два узких следа в кашной кромке поля, в которых сразу же начала собираться талая вода. Уже у самой коновязи, когда я подходил к лошади, генерал, не оборачиваясь, добавил тем же ровным голосом:
— Штабс-капитан. Загляните ко мне ближе к Рождеству. В один из вечеров, когда у вас в роте уже будут не пятьдесят восемь стрелков, а восемьдесят. Через адъютанта дам знать, в какую пятницу. Не в штаб. Домой.
— Слушаюсь, ваше превосходительство.
Огнев подошёл, встал рядом, не поворачиваясь, и сказал в свою привычную сторону, в холмы за полем:
— Хорошо обошлось, ваше благородие.
— Пока что, — отозвался я негромко.
— Пока что — это много, ваше благородие, — отозвался Огнев. — Запоминайте.
Я не стал поправлять, что слово, которое он только что произнёс, я взял себе в строку ещё в октябре, и из той строки оно теперь не уходило.
Третий рапорт Гусева ушёл в штаб дивизии тем же концом октября, когда подсох первый снег и когда полоса препятствий стояла уже неделю, и в этом рапорте, как мне впоследствии передал Селиванов в собрании, было всё то же, что и в двух предыдущих, только с прибавкой одного нового, ужасного для батальонного командира пункта: «незаконная установка проволочного препятствия силами роты без сметы».
В понедельник десятого ноября меня вызвал к себе полковник Некрасов — командир 25-го Восточно-Сибирского стрелкового полка, высокий мягкий человек с лицом, на котором за последние пятнадцать лет служба выдавила всё, кроме усталости, и которое из-за этого стало почему-то добрым. Он встретил меня в маленьком, по-полковничьи скудно обставленном кабинете, где по углам лежали газеты, на полке стоял неоткупоренный графин и над столом висел старый, выцветший снимок какого-то полкового парада, на котором Некрасова было не узнать.
— Садитесь, батенька, — произнёс он, отодвигая папку с бумагами Гусева так, будто она ему лично надоела сильнее, чем мне. — Что мы будем делать с этим вашим коротким карьерным несчастьем?
— Слушаюсь, господин полковник.
— Не надо «слушаюсь», батенька. Мы с вами тут вдвоём. Что у вас за полоса препятствий, на которой Александр Вячеславович лично нашёл двести аршин незарегистрированной колючей проволоки?
— Учебная полоса, господин полковник. Поставлена силами роты для отработки выхода из укрытия в нерасчётное время.
Некрасов посмотрел на меня тем долгим, медленным взглядом, который у мягких начальников страшнее, чем рык у грубых: в этом взгляде нет ни злости, ни азарта — только усталое удивление, и когда оно уходит, человек либо переводит вас куда-нибудь, либо подписывает на вас то, чего вы и сами на себя не написали бы.
— Дмитрий Алексеевич, — сказал он наконец, — я не Гусев. Я не начну вас спрашивать, по какой смете и из чьего бюджета. Я в курсе, что у вас на это полное и непрямое разрешение из штаба дивизии. Я даже в курсе, что разрешение это настолько непрямое, что бумаги мне никто не принёс и не принесёт. Меня волнует другое. Если у вас зимой кто-нибудь из стрелков порвёт штаны на этой проволоке и придёт ко мне с матерью, я не смогу сказать «у нас по программе батальона полосы препятствий нет». Я скажу: «у нас есть».
— Будет, — ответил я. — В сегодняшнем донесении.
— Вот, — сказал Некрасов, и впервые за разговор у него приоткрылся тот другой человек, которого он берёг под мягкостью: цепкий, точный, не любящий лишнего шума. — Вот этого мне от вас и надо, батенька. Чтобы у меня в полку всё, что есть, было названо. Александру Вячеславовичу я скажу, что вопрос закрыт. Третий рапорт его я положу в эту вот папку. Четвёртого, надеюсь, не будет.
— Постараюсь, господин полковник.
— Старайтесь, — сказал он. — И вот ещё что. Вы понимаете, что с того дня, как Роман Исидорович лично заехал к вам на поле, у меня в полку появилась рота, которая мне не вполне принадлежит?
— Я понимаю, господин полковник.
— Хорошо, что понимаете. Не я её отнимаю, не вы её отдаёте. Но иметь в полку чужую роту — это, батенька, всё равно что иметь в кабинете чужую жену. Терпеть можно. А лучше — не нужно. Поэтому держите её плотнее, чем держали бы свою.
— Слушаюсь, господин полковник.
Я вышел от него в коридор, в котором пахло мастикой и сапожной ваксой, и в этом запахе, в этом узком, пустом коридоре, где только что от меня очень аккуратно отгородились формулой про чужую жену в кабинете, я на одно короткое движение позволил себе ту самую усмешку, которой у меня теперь хватало на всё реже и реже: в прежней жизни я не любил совещания, потому что на них люди долго говорили о том, чего не собирались делать; в новой жизни совещания отличались только тем, что после них люди иногда умирали, — и единственным утешением было то, что хотя бы Некрасов из этого ряда был исключением.
Гусева я с того дня в кадре больше не видел. В рапортах его, как мне коротко передал из штаба дивизии Некрасов через Селиванова, исчезла «незаконная установка», и полоса препятствий, отныне «учебно-полевая, по разряду рот первого батальона», вошла в полковую отчётность маленькой буднично-обиженной строкой, в которой батальонный командир, кажется, всё-таки нашёл способ сохранить лицо: рота копает не самовольно, а в порядке, мной, Гусевым, утверждённого расширения полевой подготовки. Я не возражал. Я даже распорядился Огневу при следующем построении лично доложить капитану Гусеву о ходе работ — стоя, прямо, без улыбки. Огнев распоряжение принял с такой каменной неподвижностью лица, что я понял: в роте об этом будут говорить полгода.
Декабрь начался ясной, сухой, безветренной неделей, какая в Артуре бывает один раз в зиму, и которую гарнизонные старики тут же объявили признаком «ровного года», под каковым, я знал из чужой и своей памяти, вовсе не имелась в виду ровность, а имелось в виду только то, что в такой год небо обещало не давить раньше времени и поэтому не давало основания заранее жалеть себя.
Стрельбы декабря я помню до сих пор, хотя помнить их особенно нечего, кроме холода в стволах и того, как от ровного, чуть нерусского, чуть забайкальского ветра у Самсонова на щеке к третьему часу выступал тот же давно заветренный румянец, с каким он впервые стоял на гребне в октябре. На полигоне за городскими укреплениями полк выводил роты по очереди, и по очереди же, выходя, роты теряли по разному числу баллов на дистанциях двести, четыреста и шестьсот шагов; и когда в первый день из 2-й и из 3-й рот командиры начали выходить с тем заранее измятым лицом, с каким человек везёт домой плохой счёт от извозчика, а Гусев, наблюдавший в стороне с двумя поручиками штаба полка, шумно отходил к коновязи, у меня внутри впервые за два месяца возникло то спокойное, нерадостное, почти физическое ощущение, что машина, за которой ты следил, наконец пошла так, как ты её собрал.
К исходу второго дня в моей роте «как должны» стреляли сорок три человека из ста семидесяти восьми; «терпимо» — девяносто один; «дёргали плечом» — сорок четыре. К исходу третьего «как должны» стало пятьдесят. К исходу четвёртого — пятьдесят восемь. На пятый день я спросил у Огнева, не натирает ли он мне счёт в свою пользу. Он посмотрел мне прямо в лицо тем укоризненным взглядом, в котором у фельдфебелей обычно держится двадцать лет выслуги, и сказал негромко:
— Ваше благородие. У меня в этой роте не двадцать лет выслуги, а пятнадцать, и за все пятнадцать я не натирал счёт ни одному командиру. Вам — тем более.
— Не обижайтесь, Тихон Савельевич.
— Я не обижаюсь. Я говорю, как есть. Если хотите, я завтра не буду считать, а буду молча водить у каждого пальцем по списку, пока вы сами не скажете «довольно». В моём народе так считают коров, ваше благородие, и коровы при этом не убегают.
Это было не остроумие — это был тяжёлый, спокойный отпор, и отпор этот стоил мне ещё одной ночи без сна, потому что в той ночи я в первый раз задумался не о том, как удержать роту до января, а о том, какой ценой — для них, не для меня — обходится им моё отдельное, чужое, непрошеное знание о том, что в январе на рейде встанут не семь огней, а несколько столбов воды и огня; и в эту ночь, лёжа в темноте в чужой постели реципиента, я впервые за два месяца повторил себе очень коротко, не как лозунг, а как мерку: каждый день — вершок. Не больше. И не меньше.