ГОРОД ЗАКОНЧИЛСЯ!
Дальше идти было некуда.
НЕКУДА ИДТИ.
Справа и слева молчаливыми колоннами высились многоэтажки. Впереди было поле, которое расчистили для предстоящего строительства, и оно было покрыто уродливыми язвами от работы землеройной техники и глыбы ярко-красной, ещё не просохшей глины были напластованы кусками красного свеженашинкованного мяса. Вдалеке виднелся лес и солнце медленно уходило за горизонт.
ДЕНЬ ЗАКОНЧИЛСЯ!
Солнце, как это часто бывает на закате, превратилось в багрово-кровавый блин, который упрямо наползал животом на устремившиеся вверх пики башенных кранов начинающейся новостройки и так и оставшиеся торчать на строительной площадке стволы недокорчёванных деревьев. Запад был окрашен в огненно-бурые тона и казалось, что эта краснота была кровью, растекавшейся из проколотого солнца. Ему, наверное, больно сейчас, как и мне.
СОЛНЦЕ УМИРАЕТ!
Остановившись, я перестал считать и повторять слова, картинка не менялась. Мозг освободился от работы. И боль, которую я всё это время загонял внутрь хлынула в меня неудержимым потоком, разрывавшим меня на куски вопросом: как она могла⁈ И она, эта боль, не встречая больше преград, властно разбросала плиты и запоры, которыми я отгораживался от глубин своего сознания. И эта бездна наконец отрылась; я с удивлением заглянул туда и навстречу, из самой преисподней, из чёрно-коричневой, клокотавшей в нетерпении жижи, скопившейся на дне, вынырнула такая своевременная и правильная мысль, подсказавшая решение всех проблем и уложившая все события не только последнего времени, а и вообще — все, в логичную и последовательную схему:
ЖИЗНЬ ЗАКОНЧИЛАСЬ!
Я огляделся по сторонам. По-новому. Кровавый шар всё так же лениво сопротивлялся, но наползал на торчащие краны. Солнце круглое — как ноль.
И это всё потому, что я — ноль.
Поднёс руку к лицу, поняв, что что-то ею сжимаю. Оказалось, порвав конверт с билетом на бал и купоном на шитьё платья в императорской мастерской, в урну я выбросил только половину, а вторую половину конверта так и носил, смяв в руке. В глаза бросились две строчки — остатки надписи «…в…0.00». Тройной ноль.
ЖИЗНЬ ЗАКОНЧИЛАСЬ…
Как она могла!
Покрутив обрывок, я поплёлся к скамейке, стоявшей около дома. Бросив в урну смятый конверт, устало поднял голову: серо-грязная, недавно построенная многоэтажка, ровными гранями устремлялась в небеса всеми своими шестнадцатью этажами; с близкого расстояния мне даже показалось, что она немного изгибается вперёд, как трамплин в бассейне…
ТРАМПЛИН!
Кто сказал, что люди не летают?
Очень даже летают.
Но только один раз…
Я медленно побрёл к дому: выход на крышу обычно в первом подъезде делают. А если закрыто, думаю, у меня хватит сил выдавить замок. И кроссовки надо будет снять; дорогущие, хорошие, может и пригодятся кому. Вряд ли пацаны, живущие в этом районе, видели такие кроссовки, не говоря уж о том, чтобы их носить. И часы положить туда же — обменяют на машину. Странно, какая походка у меня — шаркающая. Как будто постарел за один день.
Крым. Южное побережье.
В последнее время цесаревич Александр всё чаще задумывался о жизни. Не так, как раньше — ещё пару лет всё было просто и понятно, и в целом к жизнеустройству у него претензий не было. Хотя и тогда у него возникало немало вопросов, ответы на которые он не находил, но относил это на свой юный возраст и недостаточный опыт. А буквально наделю назад всё изменилось — после триатлона он застал отца врасплох и тот толком ничего не смог ему ответить. И чем дольше думал об этом разговоре Александр, тем больше понимал, что не всё так просто: в это непонимание укладывались и неожиданные слёзы мамы с резкими претензиями папе, и какие-то непонятные намёки в беседах между дедом и отцом. И в целом — то, как складывалась его судьба, стиснутая положением и обязанностями.
Цесаревич стоял на краю обрыва на мысочке небольшой бухточки, которую они с друзьями нашли, когда ходили на яхте вдоль побережья Крыма, и свежий морской бриз беззастенчиво трепал его короткие волосы.
Охрана держалась на почтительном расстоянии, с разных сторон обеспечивая безопасность юного наследника престола.
Чайка, пролетавшая мимо, резко, почти отвесно, сорвалась вниз. Цесаревич Александр сделал ещё шаг вперёд и увидел, как коснувшись воды, она схватила маленькую рыбёшку и заскользила над голубой гладью.
Каждый ест другого, чтобы выжить. Но многие жрут не от инстинктов или голода, а для того, чтобы жировать, беззастенчиво отбирая последний кусок хлеба у других. И ничего другого, кроме, как жрать ближних — не умеют. И вся жизнь будет такой же — битвой приближённых за кусок пожирнее; в недоговорках, лжи, интригах, подковёрной борьбе; большинство стремится поближе подобраться к будущему императору не для пользы государству и народу, а чтобы оказаться на вершине пищевой цепочки…
— А вот так: чтобы простор, ветер, брызги в лицо — не будет никогда, — с грустью подумал Александр.
— Странно. Мне неожиданно стало так тоскливо и одиноко, — подумал он, глядя вниз.
Цесаревич негромко напел свою любимую песню: — След мой волною смоет, // А я на берег с утра приду опять. // Море, ты слышишь, море, // Твоим матросом хочу я стать [11].
— Наверное, потому что не понял меня дед. Не одобрил. А может, я был не слишком убедителен. Не бывать мне матросом.
— След мой волною смоет, — почти неслышно прошептал Александр…
Владимир. Окраина города.
Я приоткрыл дверь, и из подъезда многоэтажки пахнуло спёртой духотой, как из преисподней — уходящее солнце успело разогреть кирпич и бетон, и теперь они щедро отдавали тепло. Я придержал дверь — молодая девушка аккуратно выкатывала коляску, в которой тихонько попискивал ребёнок.
— Спасибо, молодой человек, — вежливо улыбнулась она мне. Но взглянув на меня, умолкла и пугливо отшатнулась.
Вот. Уже и люди от меня шарахаются. А если бы она знала, что я — ноль? И любая девушка, узнав, будет шарахаться — ни одна не захочет, чтобы её дети тоже были нулями.
Как она могла⁈ Я же жизнь на годы вперёд расписал. Я бы лошадкой для наших детей был.
И я ведь был, как этот пацан в коляске, таким же грудняком, который тихо или громко попискивал в кроватке. И что такое мои родители знали про меня, что решили избавиться? Что я — ноль? Или даже что-то большее? Что-то более страшное? И что может быть страшнее и позорнее, чем быть нулём в мире, где ты один такой? Единственный ноль в мире, где у серийных убийц, клятвопреступников и извращенцев есть хотя бы несколько единиц магической силы! Ну, теперь уже всё равно, никто не узнает…
Я ступил на лестницу. Пять, шесть, семь… Поворот. Лето закончилось. Семнадцать, восемнадцать, девятнадцать… Город закончился.
Поворот. Восемьдесят шесть, восемьдесят семь, восемьдесят восемь…
— Бабушка, бабушка, а может, мы сначала до киоска сходим и сразу мороженое купим, такое, с двух сторон вафелька; пока тепло и съедим, а то вечером похолодает, и будет не так вкусно, — навстречу по лестнице бодро спускался пацан, державший в руках машинку и совок, а следом за ним торопливо семенила старушка. Бабушка что-то ласково проворковала в ответ, но что она ответила, я не расслышал — они уже далеко внизу.
Не будет у меня такого шустрого пацана. И бабушка — это ведь всего лишь постаревшая мама: её бы у моих детей в принципе не было — неизвестно кто моя мать и что они с отцом совершили такое запретное, что я нулём уродился. И мне нельзя детей иметь — чтобы они потом не мучились всю свою жизнь. И когда в пятилетнем возрасте в наш приют приезжали выбирать ребёнка, меня не взяли. Повезло Серёжке — он был не самым умным и разговорчивым среди нас, но самым бойким. Мы все его поздравляли, и все завидовали…
Мне просто не повезло; а взяли бы они меня и потом оказалось, что я — ноль! Жизнь закончилась. Триста тридцать три, три тридцать четыре…