За окном снег. В доме тихо. Только часы тикают на стене.
В комнату заходит Лика. Останавливается в дверях.
Я киваю ей, мол, пойдём. Осторожно кладу папину руку на одеяло, встаю и иду на кухню.
На кухне тепло. Топится камин, пахнет деревом. На столе стоят две чашки с недопитым чаем, тарелка с печеньем, которую папа, видимо, достал для Лики.
Лика садится на лавку у стола, я напротив.
Смотрим друг на друга. Долго. Каждая секунда длится вечность.
— Ты как? — спрашиваю наконец.
— Нормально. — Голос тихий. — Перепугалась просто. Думала, всё. Сердце остановится.
— Спасибо, что вызвала. Что рядом была.
— Не за что. — Она теребит край кофты. — Я же не могла уйти. Он там… на полу… я думала, умру.
— Ты здесь вообще как оказалась? В смысле, зачем пришла?
— За вещами. — Лика смотрит в стол. — Документы свои забрать, шмотки кое-какие. Я звонила на домашний, никто не взял. Думала, он на работе. Думала, его не будет. Думала, зайду на пять минут и уйду. А он был дома.
— И что?
— Мы разговаривали. — Она проводит пальцем по трещине на деревянном столе. — Спокойно так. Я сказала, что ухожу. Что всё понимаю. Что не буду претендовать ни на что. Дом отдам, вещи свои заберу и всё.
— Он что?
— Слушал. Кивал. Сказал, что… что жаль. Что могло бы быть по-другому. — Она поднимает глаза. — Он вообще не злился, Ада. Даже странно. Я думала, будет кричать, выгонит, а он… он как будто уже всё решил. Внутри.
— А потом?
Она молчит. Долго. Очень долго.
Я жду. Смотрю на неё. На её руки, сжимающие край скатерти. На её бледное, осунувшееся лицо с красными глазами. Она облизывает пересохшие губы. Проводит ладонью по лицу, стирает слёзы, но они текут снова.
— Лика, — тихо говорю. — Скажи, что всё-таки произошло. Почему папе стало плохо?
Тишина. Только часы тикают на стене. Только моё сердце колотится гулко.
— Лика? — снова зову.
Она поднимает глаза. В них страх. Глубокий, животный страх, который невозможно сыграть.
Она открывает рот. Закрывает. Сглатывает. Снова открывает.
— Ада, — шепчет.
Я замираю.
Смотрит на меня. Глаза огромные, испуганные.
— Ада, я беременна.
Глава 34
От лица Глеба Сергеевича
Резко выныриваю из сна. Несколько секунд ощущаю полный провал в пространстве. Где я? Не больница — уже легче. Дома. Конечно, я дома.
Пробую сесть, не получается. Голова кружится, в груди давит. Прислоняюсь к подушкам, жду, пока отпустит. Врачи сказали: покой. А какой покой, когда в доме такое творится?
Слышу приглушённые голоса с кухни.
Воспоминания наваливаются тяжёлым одеялом.
Скорая. Фельдшеры. Лика, со своими новостями. Ада, влетевшая в дом белая, как снег за окном.
Снег. Всё ещё идёт.
Поворачиваю голову — рядом никого. Только одеяло смято. Кто-то сидел тут, пока я спал. Наверное, Ада. Моя девочка. Моя сильная, красивая, разбитая девочка.
Что я с тобой сделал, дочка?
Мысль приходит неожиданно и бьёт под дых. Я же сам. Я сам говорил ей: «Не разводись. Все мужики изменяют. Это не повод рушить семью». Я сам защищал этого ублюдка, когда она приходила ко мне с глазами, полными слёз.
— Пап, мне звонит его любовница, — сказала она тогда.
А я ответил: «Успокойся. Он тебя любит. Это просто ошибка».
Господи, каким же идиотом надо быть?
И ведь я не просто так это говорил. Я сам вырос в доме, где терпели всё. Помню, как отец разбил маме губу просто потому, что ужин не понравился. Мне было семь. Я стоял в дверях и смотрел, как она поднимается с пола, вытирает кровь и идёт на кухню. А наутро она вышла с улыбкой, накрасила губы помадой и сказала: «Не смотри, папа просто устал на работе». И ничего. Жили дальше. Я вырос и думал, что так и надо. Что семья — это стиснуть зубы. Что если бьёт — значит, за дело. Что женщина должна быть мудрой и прощать. Чёрт бы побрал эту «мудрость».
Голоса на кухне становятся чуть громче.
Ада и Лика.
Говорят о чём-то, но слов не разобрать. Только интонации — Ада злая, Лика то ли плачет, то ли оправдывается.
Что они там обсуждают? Неужели она ей тоже сказала?
Лика. Смотрю на дверь, за которой она сейчас, и внутри всё переворачивается. Злость. Самое яркое, что я ощущаю. Душит так, что дышать тяжело. Как она могла? В моём доме. С моим зятем. Пока моя дочь была на гастролях. А следом — такая дикая боль, что хоть вой. Столько лет вместе. Столько лет я думал, что мы — семья. Что она — моя опора. Что старость будет тихой и тёплой. А теперь... теперь на неё смотреть не могу. И не знаю, смогу ли когда-нибудь.
Слышу шаги. Кто-то идёт ко мне. Закрываю глаза, притворяюсь спящим. Не готов к разговору. Не готов смотреть ей в глаза.
Ада садится рядом. Берёт мою руку. Сидит молча.
Чувствую, что она плачет. По тому, как вздрагивает её рука. По тому, как она пытается дышать ровно и не может.
— Я не сплю, — говорю негромко.
Она вздрагивает.
— Пап… я думала, ты…
— Знаю. — Открываю глаза. — Ты плачешь?
— Всё нормально.
— Врёшь. — Сжимаю её пальцы. — Я же отец. Всегда чувствую.
— Лика там… на кухне…
— Знаю.
— Она же сказала тебе? — Ада напрягается. — Про… про беременность?
— Да.
Она замирает. Смотрит на меня с ужасом.
— Пап, тебе нельзя волноваться. Врачи сказали…
— Врачи много чего говорят. — Перебиваю. — Я сам решу, что мне можно, а что нет. Ты лучше скажи — ты как?
— Я? — Она усмехается горько. — Я отлично, пап. Просто муж трахался с моей мачехой. Просто она теперь носит от него ребёнка. Просто у меня через неделю суд. Всё замечательно.
— Ада…
— Нет, правда. — Она вытирает слёзы. — Я справлюсь.
— Ты всегда так говоришь. — Смотрю на неё. — С детства. «Я сама, пап, я справлюсь».
Она молчит. Смотрит в окно. Я смотрю на неё и понимаю: сейчас или никогда.
— Ада, — начинаю тихо. — Я должен тебе кое-что сказать. Про нас с тобой.
— Что? — Она поворачивается. В глазах настороженность.
— Ты знаешь, почему я так упорно защищал Арсения? Почему говорил тебе терпеть, не разводиться, прощать?
— Почему?
— Потому что я боялся.
— Чего?
— За тебя. — Смотрю ей в глаза. — Я боялся, что ты останешься одна. По-настоящему одна. Как я.
Она замирает.
— Я знаю, каково это — приходить в пустой дом. Когда мама умерла, я думал, что не выживу. Каждое утро просыпаться и понимать, что рядом никого. Что не с кем словом перемолвиться. Что ты один в целом мире.
— Пап…
— Я не хотел для тебя такой жизни. — Голос садится. — Думал: ну изменяет, ну гуляет, но он есть. Он рядом. Вы вместе. А если уйдёшь — что останется? Пустота.
— Лучше с козлом, чем одной?
— Я не знал, что лучше. — Честно говорю. — В моё время так не рассуждали. Я другого не видел, понимаешь? Мой отец мать бил — и ничего, жили. Соседка тётя Зина мужа пьяного каждый вечер поднимала с крыльца и терпела. Нам с детства вдалбливали: семья — это крест, который надо нести. А если несёшь — значит, всё правильно делаешь. Я думал, что учу тебя жить правильно. А учил терпеть ад.
— А мама? Она бы терпела?
— Не знаю. — Перевожу взгляд. — Она была другая. Один раз, помню, я накричал на неё из-за какой-то ерунды. Она посмотрела на меня, собрала вещи и ушла к подруге на три дня. Я тогда чуть с ума не сошёл. А она вернулась и сказала: «Ещё раз повысишь голос — уйду насовсем». И я боялся. Потому что знал — не шутит.
Она молчит так долго, что я успеваю прокрутить в голове всю свою жизнь и понять, сколько раз ошибался.
— Ты поэтому меня не поддержал? — голос тихий, но в нём столько боли. — Когда я первый раз пришла и сказала про любовницу?
— Я думал, что спасаю тебя. — Перевожу взгляд на неё. — Глупо, да? Вместо того чтобы спасти, я толкал тебя обратно в ад.
— Глупо, — кивает она. — Очень глупо.
— Прости, дочка. Я был слеп. Думал, что лучше синица в руках, чем журавль в небе. Думал, что любой мужик — это лучше, чем никакого. А теперь смотрю на тебя, на синяки твои, на глаза пустые — и понимаю: я ошибался. Одиночество — это не самое страшное.