Он стиснул зубы. Бежать некуда. Охотники загнали волка.
Что было потом?
Тьма. Густая, липкая, как смола. Голова раскалывалась, будто кто-то вбил в неё раскалённый гвоздь и оставил его там, чтобы он ржавел и гноил всё вокруг. Трудно дышать, потроха будто скручены. Во рту кровь.
Удар. Ещё один. Они не останавливались. Ноги, руки, спина — одна сплошная боль. Кто-то кричал. Все звуки смешались — хлюпанье воды, хриплое дыхание, удары, удары, удары… Голоса, злые, чужие.
— Ну что? Подох?
— Похоже.
Тело не слушалось, оно сейчас существовало отдельно от погасшего разума. Пыталось бороться.
— Не, смотри, шевелится ещё.
— Переверни-ка его, Стенон.
Черное и серое поменялись местами.
— Это точно он? Ты погляди, мальчишка ведь совсем.
— Сомневаешься? Забыл, что Ферекл шепнул, когда кончался? Все приметы подходят.
— Вижу. А всё одно, не верится, что такая вот сопля Ферекла уработала.
— Жилист, сука.
— Ладно, режь ему башку, да пошли.
— Не, так слишком просто. Разозлил меня этот сучонок безмерно.
— А как ты хочешь? Десять раз его убить?
Смешок.
— Вот именно.
Снова смешок, но теперь скорее удивлённый.
— Это как?
— В Скаптесилу отвезём.
— Да нахера? Вот ещё, такой крючище делать!
— Не скули, тут недалеко. Зато хоть полста денариев дадут. А, парни?
— Да щас, жди! Хер без масла ты за эту падаль выручишь. Он подохнет по дороге.
— Спорим, что нет? Топор ставлю.
* * *
Серое небо. Сколько уже прошло дней, как он видел его в последний раз? Не сосчитать. Здесь, в яме, почти не ощущалась смена дня и ночи. Шахта слишком глубока и солнцу никак не пробиться до её дна. Вся гора, будто огромный муравейник прорезана сотнями куникул. Большинство не шире и не выше четырёх локтей, квадратные в сечении или сужающиеся кверху.
Куникула — штольня, горизонтальная или наклонная горная выработка.
Порода мягкая, сланцы с кварцевыми золотоносными прожилками. Обрушение выработок происходило постоянно, не спасали никакие крепи. И тогда Мойры или Парки обрезали за раз сотни нитей несчастных судеб, даруя узникам избавление от бесконечного мучения.
Внутри проклятой горы царил вечный мрак. Только надсмотрщики ходили с масляными лампами, а как убирались наверх, так куникулы погружались во тьму. Рабы и трудились зачастую вообще без света, передавая тяжёлые корзины с породой по цепи. Каждый узник перетаскивал очередную на десяток шагов и оставлял соседу, забирая у него пустую. Люди медленно ползли вперёд, колыхаясь туда-сюда, будто гусеница в древесной коре.
Лампы полагались только «грызунам», как здесь называли рубщиков. Рабы привыкали к темноте и щурились даже при виде слабого огонька. Смену дней и ночей они могли определить только по уходу и новому появлению надсмотрщиков. Бергей поначалу пытался считать, но быстро сбился. Живодёры с палками сменялись и часов отдыха рабам выпадало куда меньше, чем их мучителям. Время для попавших сюда остановилось навсегда.
Жили здесь недолго. Сланцевая пыль, изнурительная работа собирали обильную жатву. Хорошо кормили лишь «грызунов», вот тем удавалось протянуть несколько лет, хотя их работа была не легче, чем у остальных.
Рабы быстро слабели. У большинства к исходу первого месяца каторги не оставалось сил драться за еду и «грызуны», кои изначально были крепче других, за что и получали в руки кирку вместе с усиленным питанием, часто становились царями куникул.
Бергей плохо помнил, как оказался в Скаптесиле. Провалялся в полузабытье в какой-то телеге. Он даже не догадывался, что схватившие его, всю дорогу смотрели на полубезумного пленника с ужасом. А всё потому, что знали толк в битье, ранах и увечьях. И весь их опыт говорил — парень уже должен был ехать на лодке с мрачным Перевозчиком, ну или куда там держат посмертный путь всякие варвары. Везли, и поначалу посмеивались на счёт удачного разрешения спора. А потом перестали. Пленник очнулся и совершенно передумал подыхать. Страшного вида кровоподтёки сходили прямо на глазах.
Он слышал их разговоры. Голоса дрожали от страха. Они предлагали своему главному поскорее добить пленника и лучше всего сжечь тело, но тот закусился и свирепо отрыкивался. Видать, ещё сильнее укрепился в намерении заработать на Бергее. Юношу связали крепче, заткнули рот, чтобы проклятия никакого бросить не мог.
Везли его два полных дня. На третий скрипучая телега катила по разбитой дороге в гору мимо многочисленных каменных и деревянных построек. Все они были очень старыми. На город это мало походило, хотя народу там сновало не меньше, чем в Дробете.
Бергей слышал журчание воды, видел большие водяные колёса и огромное кирпичное сооружение с множеством арок, этакий бесконечный мост, только не над рекой. Акведук. Он уже встречал такой в Македонии.
Его стащили с телеги и, подгоняя пинками, потащили в какой-то сарай, служивший, похоже, мастерской. Там скрутили, не давая пошевелиться. Плешивый детина с плетью ощупал мышцы, заглянул в рот. На ноги Бергею надели кандалы, кузнец несколькими скупыми ударами молота заклепал их. Потом юношу затолкали в деревянную клетку, и она под скрип ворота медленно поехала вниз.
Светило солнце. Он не смотрел на него. Вскоре над головой Бергея сомкнулась тьма.
Внизу, при тусклом свете огонька лампы, лысый толстяк, дыша в лицо чесночным духаном, поинтересовался, понимает ли Бергей греческий. Юноша не ответил. Он не проронил ни слова с момента пленения. Толстяк ударил его в живот, заставив согнуться, и огрел палкой по спине. Повторил вопрос. Бергей молчал.
Толстяк окликнул ещё кого-то. Били недолго и не слишком сильно. Как видно, калечить рабов, за которых плачены деньги, надсмотрщикам не позволялось.
Бергей поднялся на четвереньки. Сплюнул кровь.
— Ишь ты, — удивился кто-то, цокнув языком, — бодаться будет телёночек. Тоже из даков что ли? Бесполезное тупое зверьё.
— Да не таких ломали, — ответил другой голос, высокий, — даки-хренаки. Срал я на них всех. И этот говно моё жрать станет и нахваливать.
— Куда его?
— Давай к Аорсу.
— Ты что? Он его придушит.
— Да не, Ыы не даст. Может быть. Ты не говори сразу-то, что дак.
— Староват он для Ыы.
— Ну так и хорошо.
Палка обрушилась на спину Бергея.
— Вставай, парень. Пошли, познакомишься с братвой.
Пинками и палками они погнали юношу в тёмный тоннель. Он спотыкался на каждом шагу. Сопротивляться не было сил, а упираться, чтобы, молча с достоинством сдохнуть под градом ударов, он не собирался. Ведь это не спасёт Дарсу.
Тьма. Она везде — вокруг, внутри, в каждом вздохе, в каждом ударе сердца. Шахта поглощала свет, звук, надежду. Воздух густой, спёртый, он пропитан пылью, тяжёлым запахом пота, кровью, страхом и отчаянием. Но не острым, что разрывает сердце, когда разум, погружаясь в засасывающее безумие, ещё надеется на спасение, цепляется, словно утопающий за соломинку. Нет, отчаяние изрядно притупилось, теперь оно давило неподъёмной плитой, выжимая из необратимо умирающего тела последние капли живой мысли.
Рыжий огонёк выхватывал из чернильной тьмы неровные стены. Под ногами копошилось многорукое и многоногое чудовище. Голые тела, согнутые потные спины. По ним катилась волна, сопровождаемая скрипом корзин с породой. Они нескончаемой вереницей ползли из сердца тьмы к выходу. Где-то там, в глубине сталь лязгала о камень. Ей вторил звон цепей. Жуткая музыка.
— А кто это у нас тут лежит? Не видать ни хера. Ушастый!
— Шаво нада? — пробормотал голос из тьмы.
— Кто кончился?
— Одоат.
— Одорат? Ишь ты. Точно он. Знакомая вонища. Вот сучий потрох, чего ему тут не перделось? Тащи теперь его.
— Не ты ж поташшишь, Фуфидий.
— Поговори мне тут. Вот тебе, Ушастый, новенький. Давай, учи его, а то он дикий совсем. Эй вы, двое, а ну-ка хватайте падаль и тащите за мной.