Литмир - Электронная Библиотека
A
A

За сто пятьдесят лет до окончания Дакийских войн, год четвёртого консульства Гая Юлия Цезаря, Тарс, Киликия

45 год до н.э.

Здесь всё обретало какой-то иной смысл.

Шум падающей с невысокого скального уступа воды заглушал пение птиц. Водопад словно говорил на древнем, давно забытом языке. Что он хотел рассказать, этот свидетель сгинувших во тьме веков царей и героев?

Или всё это причудливая игра воображения, и нет в белой пене, в стремительных струях воды, в искрящихся радужных брызгах никакой памяти? Ведь люди говорят — невозможно войти дважды в одну реку.

Человека, что сидел на берегу бирюзового Кидна житейская премудрость, что призывала не искать сложного в простом, никогда не привлекала. Он бежал от неспешного течения обыденности в стремнины тайн мироздания. Он всегда был подобен этому порогу, что вспенил водную гладь, сломал её размеренный бег к морю.

Человек слышал голоса. Видел лица сотен, тысяч людей, давно канувших в Лету.

Эта река едва не погубила Александра.

Путь покорителя Ойкумены чуть не закончился на её берегах. Внезапная прихоть царя могла не просто стоить ему жизни. Нет, она грозила обратить вспять устремления десятков тысяч людей. Не сошлись бы в битвах огромные рати. Или сразились бы иные, в других местах, и по другим причинам. Не пали бы царства и не воздвиглись бы на их руинах новые.

И лишь искусство скромного врача, Филиппа-акарнанца, предотвратило трагедию македонян, позволило им отпечатать свои следы в вечности, а их царю обрести прозвание Великий.

Филипп стал тогда всеобщим товарищем. Каждый норовил пожать ему руку и высказать слова благодарности. И врач не возгордился. Не истребовал себе даров и почестей. Не он ли был истинно велик в тот момент, а вовсе не царь-воин?

Да, всё здесь действительно обретало иной смысл.

Человек сидел неподвижно и завороженно смотрел на струи воды, что слетали с обточенных за века и тысячелетия камней. При взгляде на его лицо любой сказал бы, что сей пожилой муж изрядно потрёпан жизнью. Дать ему можно было лет шестьдесят. Когда-то чёрные волосы и борода посеребрены сединой. Одет небогато и более на местный варварский, нежели эллинский манер, хотя эллинов в Тарсе со времён Александра и его последователей, сирийских царей из рода Селевка куда больше иных народов.

Тарс ныне богат, прославлен премудростью. Здешние школы философов соперничают с Афинами и Александрией, а в библиотеке, как говорят, хранится двести тысяч книг.

Теперь в Киликии римская власть. Не так уж давно она утвердилась, но держится прочно. Со времён великого погрома пиратов, устроенного Помпеем, здесь завелось множество его клиентов и власть узурпатора не слишком крепка. Не так уж много осталось мест в Республике, про которые можно теперь такое утверждать, потому Публий Нигидий и бросил здесь якорь, как выразился один старый морской волк, доставивший его сюда.

И вот теперь он сидел на берегу Кидна и наслаждался весенней свежестью, почитая нынешний воздух в Риме слишком смрадным.

Какая хорошая весна. Жаль, что последняя…

Защемило грудь. Всё чаще её сдавливает тяжесть так, что не вздохнуть. Даже здесь. Вернее — особенно здесь. Предвестие грустного финала? Он воображал тварь, что сидит там, внутри и жрёт его плоть заживо. Боль всё сильнее с каждым днём. Похоже, совсем скоро завернут его в саван, окликнут трижды и скажут — прожил Нигидий. Оттого он и работал в последние дни с каким-то особенным остервенением, стремясь закончить хоть что-то из огромного списка начатых книг.

Клиенты Помпея, клиенты Марка Туллия — то лишь одна из причин путешествия в Тарс. Другая — библиотека. Он посещал её каждый день, и всего-то ему это стоило пару ассов рабу-привратнику. Ну и показал смотрителю письмо, вернее его начальный кусочек, приветствие. Тот, как и многие в Тарсе, проникся уважением к Марку Туллию в год его наместничества здесь. А для друзей Цицерона открыто немало дверей.

Публий читал сочинения великих, иные из которых прежде были недоступны даже в Риме. Пытался осмыслить и уложить новые знания в собственную картину мира. Сделать её непротиворечивой. Получалось из рук вон плохо. Порядком путанной она вышла за годы изысканий. И это расстраивало больше всего.

Знаток движений планет и звёзд, он был известен некоторым людям в Риме, как Фигул, «Гончар». Быстро вращая гончарный круг, и поливая его краской, Публий объяснял слушателям, почему судьбы близнецов могут столь разниться, хотя родились они друг за другом с малым промежутком времени. Малым по людской мере, но не небесной. Круг здесь выступал в роли небесной сферы.

Сколько он составил за свою жизнь таких наблюдений, именуемых эллинами гороскопами? Сотни. Жаль, уже не увидит, сбудется ли самый интригующий из них — много лет назад объявленное им в Сенате прорицание о судьбе новорожденного сына Гая Октавия. Якобы станет он властелином мира. Пока что такого величия мальчишке ничто не предвещает. Тем интереснее.

Но увы. Не суждено увидеть. Он знал это совершенно точно, хотя никогда не составлял свой собственный гороскоп.

Нет, с ним скоро будет всё кончено. Для этого не нужно смотреть на звёзды. Лишь желание оставить потомкам ещё хотя бы одну законченную книгу, заставляло его работать. Но теперь, после получения письма, по жилам разлилась чёрная желчь, вгоняя разум в жестокую хандру.

Письмо…

Прошла уже пара нундин, как он получил его из рук купца, торговца шафраном, у которого остановился. Тоже клиент Цицерона. Оплату за комнату берёт вполне посильную, что очень кстати. Деньги пока ещё есть, но тают, и уже недалёк, уже виден тот пасмурный день, когда Публий Нигидий, когда-то претор и легат, станет нищим. Он старательно экономил на всём, и лишь от оплаты привратнику библиотеки не мог отказаться. Эта единственная отдушина ныне была для него важнее хлеба насущного.

Итак, письмо. Он против своей воли выучил его наизусть, но каждый день, когда поутру приходил к водопаду, недалеко от северной окраины города, доставал его из полотняной сумки и перечитывал снова и снова, сам не зная, зачем.

Оно жгло руки…

Публий раскрыл сумку и извлёк кожаный футляр. Достал из него свиток, развернул.

Марк Туллий Цицерон шлет привет Публию Нигидию Фигулу.

Когда я уже не раз спрашивал себя, что мне лучше всего тебе написать, мне не приходило на ум не только ничего определенного, но даже обычного рода письмо. Ибо одного привычного рода писем, которым мы обыкновенно пользовались в счастливые времена, мы лишены в силу обстоятельств, а судьба привела к тому, что я не могу написать что-либо в таком роде и вообще подумать об этом. Оставался печальный и жалкий род писем, соответствующий нынешним обстоятельствам. Его мне также недоставало. В нем должно быть или обещание какой-нибудь помощи, или утешение в твоем страдании. Обещать было нечего. Сам я, приниженный одинаковой судьбой, прибегал к помощи других в своем несчастье, и мне чаще приходило на ум сетовать, что я так живу, нежели радоваться, что я жив.

Хотя меня самого как частное лицо и не поразила никакая особенная несправедливость и при таких обстоятельствах мне не приходило в голову желать чего-либо, чего Цезарь мне не предоставил по собственному побуждению, тем не менее меня одолевает такое беспокойство, что мне кажется проступком уже то, что я продолжаю жить, ведь со мной нет и многих самых близких, которых у меня либо вырвала смерть, либо разбросало бегство, и всех друзей, чье расположение ко мне привлекла защита мной государства при твоем участии, и я живу среди кораблекрушений их благополучия и грабежа их имущества и не только слышу, что само по себе уже было бы несчастьем, но также вижу — а нет ничего более горького, — как растаскивается имущество тех, с чьей помощью мы когда-то потушили тот пожар. И вот в городе, где я еще недавно процветал благодаря влиянию, авторитету, славе, я теперь лишен всего этого. Сам Цезарь относится ко мне с необычайной добротой, но она не более могущественна, нежели насилие и изменение всего положения и всех обстоятельств.

3
{"b":"964508","o":1}