— Пункт третий. Советские органы безопасности получают право оперативной работы на территории трёх государств в рамках расследования покушения и предотвращения повторных терактов. Конкретно: право задержания подозреваемых, обысков, допросов по согласованию с местными властями, но без права вето с их стороны.
— Без права вето.
Молотов повторил это, записал.
— Без права вето. Они могут присутствовать, могут наблюдать, могут жаловаться в Лигу Наций. Но не могут помешать.
Молотов перечитал записи. Три пункта: увеличение контингента, единое командование, оперативная работа НКВД. Каждый по отдельности давление. Все три вместе контроль.
— Сроки ответа?
— Сорок восемь часов. Кто не ответит в срок, мы интерпретируем молчание как отказ и действуем в одностороннем порядке.
— Они согласятся.
Молотов сказал это спокойно. Он знал прибалтийские правительства: президент Пятс в Эстонии, Ульманис в Латвии, Сметона в Литве. Три авторитарных режима, три маленьких страны, зажатых между Германией и СССР. Сопротивляться некому и не с чем.
— Эстонцы согласятся первыми. Латыши попробуют торговаться, дайте им день, не больше. Литовцы промолчат и подпишут: у них Вильнюс, они не хотят его потерять.
— Если кто-то откажет?
— Никто не откажет. Но если вдруг, войска вводим в течение суток. Оперативные планы у Жукова готовы, я проверял.
Молотов закрыл блокнот.
— Вячеслав Михайлович. Ещё одно. По дипломатической линии, тон ровный, деловой. Без угроз, без ультиматумов. Мы не наказываем. Мы обеспечиваем безопасность. Нашу и их. Террористы угрожают не только нам, они угрожают стабильности региона. Мы помогаем нашим партнёрам справиться с проблемой, которую они не смогли решить самостоятельно.
— Понял.
Молотов сказал это коротко. Встал, убрал тетрадь в портфель.
— Ноты будут готовы к вечеру. Завтра утром вручение послам.
Глава 25
Трансмиссия
29 ноября 1939 года. Москва, Казанский вокзал
Поезд из Харькова пришёл в пять утра.
Кошкин вышел на перрон последним. Дал пассажирам рассосаться в темноте вокзала, постоял у вагона, глядя на огни Москвы. Ноябрь, мокрый снег, ветер с Яузы. Пальто промокло ещё в Туле, когда выходил покурить между вагонами. Теперь ткань тянула холодом, липла к плечам.
Папка под мышкой. Двенадцать страниц докладной, таблица сравнения с немецким «Майбахом», чертёж коробки передач с пометками красным карандашом. Всё, что можно было уместить на бумаге. То, что не умещалось — три года бессонных ночей, четырнадцать поломок на испытаниях, лица механиков, которые говорили: «Михаил Ильич, опять третья передача», — оставалось в голове.
Машина к Кремлю подали чёрную, с занавесками на окнах. Шофёр открыл дверь, не глядя в лицо. Кошкин сел. Запах кожи, табачного дыма и чего-то ещё, казённого, официального. Машина тронулась.
Москва просыпалась. Дворники сгребали снег к бордюрам. Трамваи грохотали по рельсам. На углу Мясницкой и Лубянской площади толпились люди, очередь за хлебом, ещё затемно. Кошкин смотрел в окно и думал о том, что эти люди не знают про коробку передач, про шестерни, которые выкрашиваются на третьей скорости, про то, что через полтора года им, может быть, придётся воевать на машинах с дефектом. А может, не придётся. Если станки придут. Если он успеет.
Кремль встретил тишиной.
Поскрёбышев в приёмной, седой, аккуратный, с манжетами, выглядывающими ровно на сантиметр из-под рукавов пиджака. Предложил чай. Кошкин отказался. Горло пересохло, но пить не хотелось. Сел на стул у стены, папку на колени. Пальто не снял. Не забыл, не подумал. В коридорах Кремля было не теплее, чем в цеху, когда топку гасят на обед.
Руки лежали на картоне папки. Крупные, инженерные, с въевшейся чернотой под ногтями и мозолями на подушечках пальцев. Левая от карандаша, который держал по двенадцать часов в сутки. Правая от кувалды, которой сам правил погнутый рычаг, когда слесарь не справился. Руки, которые знали сталь наощупь и чертили так, что линии ложились без линейки. Руки конструктора.
Часы на стене. Без четверти десять. Потом десять без десяти. Потом ровно десять.
Дверь открылась.
— Проходите.
* * *
Сергей стоял у карты.
Большая, во всю стену: Европа от Атлантики до Урала. Булавки с цветными головками: красные, синие, жёлтые. Карандашные линии, соединяющие точки. Прибалтика утыкана красным. Польша разделена пополам. Германия — синяя, плотная, без просветов.
Кошкин остановился у порога. В январе тридцать восьмого встретились в Харькове, когда Сталин приехал смотреть А-32 и сказал: «Делай два варианта, с сорокапяткой и с семидесятишестимиллиметровкой». С тех пор Кошкин присылал отчёты, докладывал о ходе работ по почте и телефону. Но сейчас, входя в кабинет снова, чувствовал то же, что и в первый раз. Потому что человек за столом не был похож на того Сталина, которого показывали в кинохронике. Тот улыбался, махал рукой, говорил короткими фразами для стенограмм. Этот молчал, смотрел, слушал и задавал вопросы, на которые нельзя было ответить цифрами из плана.
— Михаил Ильич. Садитесь. Докладная ваша у меня с начала месяца.
Кошкин сел. Положил папку на край стола. Руки легли поверх, ровно, без суеты. Стол между ними чистый, только промокашка, чернильница, стопка бумаг под грузом из малахита. Пахло табаком и чем-то ещё, книжной пылью, старой бумагой, Кремлём.
— Двенадцать страниц я прочитал. Теперь хочу услышать от вас. Своими словами. Что с машиной?
Кошкин заговорил не сразу. Собрался. Не с мыслями, те были готовы ещё в поезде, между Тулой и Москвой. Собрался с честностью. Другой бы начал с достижений: подвеска отработала, пушка стабильна, двигатель надёжнее, чем год назад. Кошкин начал с главного.
— Трансмиссия, товарищ Сталин. Остальное терпимо. Трансмиссия — нет.
Пауза. Сергей ждал. Не кивал, не подбадривал, просто ждал, пока Кошкин договорит.
— Подробнее.
Кошкин открыл папку. Достал первый лист, сводную таблицу испытаний. Бумага шелестела в тишине кабинета. Цифры, написанные от руки мелким почерком: даты, километраж, поломки. Четырнадцать строк, каждая рапорт с полигона, каждая остановившийся танк.
— Три тысячи километров пробега, четырнадцать поломок. Из них шесть: коробка передач. Шестерни выкрашиваются на третьей и четвёртой передачах. Крутящий момент В-2 на двадцать процентов выше, чем у старого М-17, а коробка рассчитана под М-17. Мы усилили, но не хватает точности обработки. Зазоры в зубчатом зацеплении: до пятнадцати сотых миллиметра. Нужно пять-семь сотых.
Он положил палец на строку таблицы. След от карандаша на коже, графит въелся так, что не отмывался.
— Вот здесь, третья передача, двадцать второго октября. Танк шёл по просёлку, нагрузка штатная, скорость сорок километров в час. Механик-водитель Сорокин, опытный, знает машину. Переключился с третьей на четвёртую — хруст, рычаг заклинило. Остановились. Вскрыли коробку — шестерня третьей передачи, зуб сколот. Не изношен, не стёрт. Сколот.
Кошкин поднял голову. Глаза усталые, но взгляд прямой.
— Это значит: сталь хорошая, термообработка нормальная, но геометрия неточная. Зуб цепляет соседний под неправильным углом, напряжение концентрируется в одной точке, и он не выдерживает. Лопается.
— Почему не добиваетесь?
— Станки.
Одно слово. Кошкин произнёс его так, как другие произносят «война» или «смерть». Станки — это не инструмент. Это граница возможного.
— Наши зуборезные дают десятые доли миллиметра. Для танков прошлого поколения этого хватало: БТ-7, Т-26, там момент меньше, нагрузки ниже. Для А-34 нужно пять-семь сотых. Такую точность дают только немецкие станки, «Пфаутер», или шведские, «Хёглунд». У нас на заводе два «Пфаутера», оба работают в три смены. Шестерён хватает на опытные образцы, на испытания. Для серии нужно двенадцать-пятнадцать станков. Или другие, не хуже.