Я подошёл к двери медленно, чтобы не спугнуть. Веснушчатый отступил на шаг, но не сбежал, лишь вытянул руку с игрушкой.
— Дядя Лёша, мама сказывает, ты чинить умеешь… — мальчонка проглотил конец фразы, уставившись на мои руки, покрытые чёрными подтёками и царапинами.
Я взял вертушку. Дерево было тёплым от его ладони, живым. Поломка смешная: ось выскочила, и всё. Минута работы. Но дело было не в починке.
— Мама не врёт, — кивнул я, не улыбаясь. — Чиню. Но работа стоит денег. А у тебя, гляжу, медь не звенит.
Мальчик потупился, шаркая босой ногой. Другие заёрзали, готовые к бегству. Я же достал из-за пояса нож и шило быстрым, привычным движением.
— Зато, — начал я говорить, опустившись на одно колено, чтобы быть с ним на одном уровне, — вы же на улице всегда? Глаза-уши на месте? Увидишь что-то особенное, например, новое лицо, подозрительную телегу, чужих с инструментом, то сразу прибежишь, шепнёшь мне. Ну а если починить кому-что, так ты уже знаешь, куда направить. Натуральный обмен. Услуга за услугу. По рукам?
Не ожидая его ответа, я вставил ось на место, зафиксировал, подтянул покривившиеся лопасти. Пальцы двигались быстро, на автомате. Годы, потраченные в другой жизни на сложнейшие модели, теперь помогли легко починить детскую забаву. Медитативно. Почти успокаивающе. Никакой магии. Только чистое, простое ремесло.
Через минуту протянул вертушку обратно. Не просто целая. Идеальная, сбалансированная. Мальчик взял её, не веря, взмахнул рукояткой, и игрушка ожила, завертелась с лёгким шелестом, бросила по старым стенам сноп солнечных зайцев.
Лицо его озарилось восторгом. Чистым, как тот самый луч света. На мгновение даже ледяной ком под рёбрами ослабил хватку.
— Спасибо, дядя Лёша! — выпалил он и, не дожидаясь, кивнул своим.
Троица вихрем вылетела на улицу. И сразу раздался ликующий, пронзительный крик, разнёсшийся по переулку: «Смотрите! Он её починил! В кузнице у дяди Лёши! Всё как новое!»
Голоса умчались, растворились в сумеречном воздухе. Я поднялся, отряхивая ладони. Гришка смотрел на меня, а в его глазах плавало чистое, неподдельное недоумение.
— Ни хрена не понял, — только и выдавил он.
— Глаза и уши, — сказал я и повернулся я к нему, ощущая на языке горьковатый привкус железа. — Самые незаметные. Самые быстрые из всех, что могут быть. И лояльные. Не чета тем, кто покупается страхом или медяками. А та, что вырастает из благодарности за починенную вертушку. Они теперь наши герольды. Разнесут по всему переулку, по всем дворам: в кузнице у Алексея есть мастер, который реально помогает, и которого стоит предупредить, если увидишь что-то чужое и злое. Это, — я кивнул в сторону, где затихли детские голоса, — и есть стены. Повыше иного забора. И покрепче.
Пока прояснял свои мотивы Григорию, я подошёл к ящику верстака. Откинул тяжёлую крышку с глухим стуком. На дне, под слоями бумаг, чертежей и остатков общих денег, лежало кое-что ещё. Не инструмент, не материал, но нечто, не менее важное. Оружие другого рода. Достал спрятанный заранее свёрток из грубой, потёртой холстины, туго перевязанный бечёвкой.
В кузнице воцарилась та особая тишина, что наступает после завершённой работы. Лишь затухающие угли в горне потихоньку потрескивали, выбрасывая время от времени рубиновые искры. Гришка, Митька, Женька и Сиплый, закончив уборку, собрались у верстака. Они не толпились, а стояли вполоборота ко мне, и в их молчаливом ожидании чувствовалось не просто любопытство, а скорее торжественная напряжённость, будто перед неким посвящением.
Я церемонно развернул холстину.
Внутри лежали четыре фартука. Не те грубые, пропахшие потом и ржавчиной дерюги, что висели на гвозде для черновой работы. Эти были сшиты из плотной, дублёной кожи тёмно-коричневого, почти шоколадного оттенка, которая на свету отливала глухим матовым блеском. Простые по крою, но добротные, с широкими лямками и глубокими, умно расположенными карманами и петлями для инструмента. И на каждом, на левой стороне груди, была выбита одна и та же эмблема — молот и шестерня. Никаких витиеватых вензелей, громких названий, только этот символ.
Я взял первый фартук. Кожа оказалась на удивление тяжёлой и податливой одновременно; она пахла не улицей и грязью, а трудом, порядком и чем-то основательным, почти домашним. Я протянул его Гришке.
— Это не униформа, — сказал я, и в тишине кузницы мой голос прозвучал не громко, но отчётливо. Довольно торжественно, но без намёка на театральность. — Это знак. Для своих. И для чужих.
Гришка принял подарок. Его пальцы, ранее привычные к скользкой стали отмычек и шершавым рукояткам ножей, медленно провели по гладкой поверхности, нащупали рельеф выбитого символа. Он не спешил надевать. Сначала рассмотрел, взвесил в руках, ощутил его вес, причём не только физический. Потом, также не торопясь, церемонно, перекинул через голову, застегнул пряжку на спине.
Кожаный фартук лёг на него идеально, как доспех, подчеркнув ширину плеч. Он выпрямился и из его осанки ушла привычная уличная сутулость, взгляд стал жестче и увереннее, словно добавилась новая внутренняя опора. Он не проронил ни слова, просто кивнул. Но в этом скупом движении было больше, чем в иных словах.
Я раздал остальные.
Митька, вечно сосредоточенный и немногословный, надел свой фартук быстро, торопливо, и тут же провёл ладонью по эмблеме, будто проверяя, не сон ли это. Его обычно неподвижное, каменное лицо дрогнуло, в уголках упрямого рта мелькнуло нечто вроде сдержанной, но гордой улыбки.
Женька, напротив, вертел фартук в руках, разглядывая строчку швов, скруглённые края карманов, чёткий узор шестерни.
— Молот и шестерёнка… — пробормотал он задумчиво. — Это типа… сила и работа?
— Скорее сила и знание, — поправил я мягко. — Одно без другого немного стоят.
Сиплый, самый молодой и угловатый, надевал свой фартук с видимой неловкостью, поправляя лямки, будто непривычную парадную одежду. Но когда пряжка щёлкнула, что-то изменилось. Его взгляд, обычно бегающий и неуверенный, нашёл точку на стене и замер. Он расправил плечи. На мгновение он перестал быть просто «Сиплым», уличным пацаном с дрожью в голосе. Он стал частью чего-то большего.
Теперь они стояли передо мной в ряд, уже не разношёрстная банда, а настоящая бригада. Кожаные фартуки, одинаковые и в то же время лежащие по-разному, стирали мелкие различия в потрёпанной одежде, подчёркивая общую принадлежность. Воздух в кузнице снова переменился. Он стал плотнее, солиднее, будто насытился не только запахами дублёной кожи, но и значением. Появилось ощущение цеха, но не казённого, а своего. Не места, где работают из-под палки, а там, где трудятся по праву и по выбору.
Я смотрел на них, и холодный комок тревоги, засевший в животе после визита Хромого, наконец начал таять, сменяясь другим чувством — острым, почти болезненным осознанием ответственности. Это были уже не просто наёмные руки. Это были мои руки, моя опора. И этот простой кожаный фартук был не просто куском выделанной кожи, он был первой, ещё не окрепшей, но уже проросшей стеной той самой крепости, которую я начал возводить здесь, в Собачьем переулке. Крепости не из камня и железа, а из людей, доверия и общего дела.
Гришка первым нарушил тишину. Он окинул взглядом своих ребят, потом устремил его на меня. В его глазах горел уже знакомый холодный азарт, но теперь в нём появилась новая нота уверенного в собственных силах собственника, хозяина положения.
— Теперь мы, — он ударил себя ладонью по кожаной груди, где красовалась эмблема, и звук вышел глухим, но весомым, — точно Мастерская.
Атмосфера, воцарившаяся после того, как они, уже в фартуках, разошлись по своим делам, была особой. Теперь она была не пустой, а густой, насыщенной, как воздух перед долгожданной грозой. Она низко гудела в ушах отзвуками недавней работы, пахла кожей, машинным маслом и тёплым металлом. Я остался один в центре этого нового пространства, которое уже не было просто заброшенной кузницей. Оно медленно, но неуклонно превращалось в место силы.