Лена попыталась улыбнуться, но вместо этого всхлипнула. Слёзы потекли по щекам, оставляя мокрые дорожки.
— Я так боялась… — прошептала она. — Так боялась, что подведу. Что не справлюсь. Что все эти разговоры про мою силу — просто выдумки, и когда дойдёт до дела…
— Ты справилась.
— Но я не знала, что делаю! Я просто… просто хотела, чтобы она жила. Так сильно хотела, что…
— И она живёт. Благодаря тебе.
Семён осторожно сжал её руку. Она была такой маленькой в его ладонях. Такой хрупкой. Трудно было поверить, что эти пальцы — тонкие, бледные, дрожащие — несколько часов назад держали чужую жизнь.
— Знаешь, — сказал он тихо, — Тарасов до сих пор в шоке. Ходит по коридору и бормочет что-то.
— Он… он всё ещё считает меня ведьмой?
— Не знаю. Но после того, что он видел… — Семён усмехнулся. — Думаю, он пересмотрит свои взгляды. Или сойдёт с ума, пытаясь это объяснить.
Лена слабо улыбнулась. Первая настоящая улыбка за всё время, что Семён её знал.
— Спасибо, — сказала она.
— За что?
— За то, что остался. Что поддержал. И… — она запнулась. — И не смотришь на меня как на монстра.
— Ты не монстр, Лена. Ты… — он поискал слова. — Ты что-то особенное. Твой дар, это не обычная магия Искры. Я его не понимаю и, наверное, никогда не пойму. Но точно не монстр. То, что ты делаешь, никто не может.
Она смотрела на него своими огромными глазами — усталыми, заплаканными, но живыми. И в этих глазах было что-то, чего Семён раньше не замечал.
Надежда.
Может быть, впервые за долгое время.
— Отдыхай, — сказал он, отпуская её руку. — Тебе нужно восстановить силы. Я буду рядом.
— Ты не обязан…
— Знаю. Но хочу.
Она закрыла глаза. На её губах всё ещё играла слабая улыбка.
Семён откинулся на спинку стула и посмотрел в окно. Тепло внутри него разливалось.
* * *
Палата Инги Загорской была по соседству с палатой Ордынской. Я стоял у окна, а за моей спиной тихо переговаривались Зиновьева и Коровин — профессиональный шёпот людей, которые не хотят тревожить выздоравливающего.
Инга уже просыпалась.
Артём начал выводить её из наркоза еще час назад. Она приходила в себя постепенно. Открыла глаза. Мутные сначала, непонимающие. Потом — узнающие. Потом — испуганные.
— Моя рука? — прошептала она.
— Цела, — ответил я.
Она расплакалась. Тихо, беззвучно, только слёзы катились по щекам и впитывались в подушку. Я не стал её утешать. Иногда слёзы нужнее слов.
Левая рука была забинтована — постоперационная повязка, ничего особенного. Но под бинтами… под бинтами были пальцы, которые ещё вчера выворачивались из суставов от чудовищных спазмов. Пальцы, которые она боялась потерять.
— Как вы себя чувствуете? — спросил я, подходя к кровати.
Она повернула голову. В её глазах всё ещё стояли слёзы, но уже другие — не от страха, а от облегчения.
— Странно, — сказала она тихо. — Тихо.
— Тихо?
— Внутри. Раньше… раньше там всегда что-то было. Какой-то фон. Напряжение. Как будто струна, натянутая до предела. А теперь… тишина.
Я кивнул. Это имело смысл. Опухоль постоянно раздражала нервные окончания, создавая фоновый шум, который она, вероятно, воспринимала как норму. Теперь источник раздражения был удалён, и она впервые за долгое время почувствовала, каково это — быть здоровой.
— Операция прошла успешно, — сказал я. — Мы удалили образование полностью. Нервы не повреждены, сосуды целы. Вам понадобится реабилитация — несколько недель физиотерапии, чтобы восстановить полную подвижность. Но прогноз благоприятный.
— Я смогу играть?
Главный вопрос. Тот, ради которого она согласилась лечь под нож.
— Скорее всего, да. Но нам нужно это проверить.
Она напряглась.
— Проверить? Как?
Я достал из кармана телефон. Тот самый, с которого мы включали музыку во время операции. Тот самый, чьи мелодии чуть не убили её и помогли её спасти.
— Единственный способ убедиться, что проблема решена — снова воздействовать звуком. Если резонанса не будет — значит, мы победили.
Инга побледнела. Её здоровая рука вцепилась в простыню.
— Вы хотите… снова включить музыку?
— Да. Тот же концерт. Та же громкость.
— Но если… если опухоль не удалена полностью… если осталось что-то…
— Тогда мы это увидим. И примем меры.
Зиновьева за моей спиной напряглась. Я слышал, как она сделала шаг вперёд, готовая вмешаться. Коровин, верный своей привычке, уже держал в руках шприц — на всякий случай. Атропин, наверное. Или адреналин. Старая школа, но надёжная.
— Доктор… — голос Инги дрожал. — Я боюсь.
— Знаю. Но это необходимо. Вы не сможете жить в страхе перед каждым звуком. Не сможете вернуться к музыке, если будете бояться собственной скрипки.
Она закрыла глаза. Несколько секунд лежала неподвижно, и я видел, как борются в ней страх и надежда. Страх перед болью, которую она помнила слишком хорошо. И надежда на то, что всё это наконец закончится.
Надежда победила.
— Включайте, — сказала она, не открывая глаз.
Я кивнул Зиновьевой — будь готова. Она кивнула в ответ, её рука легла на кнопку вызова реанимационной бригады. Коровин занял позицию у изголовья, шприц наготове.
Все меры предосторожности. Все протоколы. Но в глубине души я знал — они не понадобятся.
Я включил музыку.
Скрипка ворвалась в тишину палаты — яркая, виртуозная, невозможно быстрая. Те самые каприсы, что звучали в операционной. Те самые ноты, что заставляли опухоль вибрировать и посылать смертельные импульсы по нервам.
Инга сжалась.
Её тело напряглось, как струна. Здоровая рука вцепилась в простыню так, что побелели костяшки. Лицо исказилось в ожидании боли — той самой, которая ломала пальцы и останавливала дыхание.
Секунда.
Две.
Три.
Музыка гремела, высокие ноты взлетали к потолку и рассыпались каскадом. Ля первой октавы — четыреста сорок герц — частота, что была резонансной для проклятой опухоли.
Пять секунд.
Десять.
Ничего.
Никаких спазмов. Никаких судорог. Никакой боли.
Инга лежала неподвижно, только грудь вздымалась от частого дыхания. Левая рука — забинтованная, неподвижная — оставалась спокойной. Мониторы показывали ровный пульс, стабильное давление.
Я прибавил громкость.
Музыка стала оглушительной. Скрипка визжала, как живое существо, рвущееся на свободу. Высокие ноты били по барабанным перепонкам, отражались от стен, заполняли каждый угол палаты.
Ничего.
Абсолютно ничего.
Инга открыла глаза.
В них было недоверие. Чистое, детское недоверие человека, который ждал удара — и не получил его.
— Я… — она сглотнула. — Я ничего не чувствую.
— Совсем?
— Совсем. Никакого напряжения. Никакой боли. Просто… музыка.
Я выключил запись.
Тишина вернулась в палату — оглушительная после грохота скрипки.
И в этой тишине Инга Загорская заплакала.
От счастья похоже.
Слёзы хлынули из её глаз потоком, она даже не пыталась их сдержать. Плечи затряслись от рыданий, из горла вырвался звук — что-то среднее между смехом и всхлипом.
— Тишина… — повторяла она сквозь слёзы. — Внутри тишина… Наконец-то тишина…
Зиновьева шагнула вперёд, протягивая платок. Коровин убрал шприц в карман — он больше не понадобится. Я стоял у кровати и смотрел на плачущую пациентку.
И чувствовал… что? Гордость? Облегчение? Радость?
Наверное, всё вместе.
— Поздравляю, — сказал я тихо. — Вы свободны.
Она подняла на меня заплаканные глаза.
— Спасибо. Спасибо вам… За всё.
— Это моя работа.
— Нет, — она покачала головой. — Это больше, чем работа. Другие врачи говорили, что я сумасшедшая. Что выдумываю. Что мне нужен психиатр, а не хирург. Вы — первый, кто поверил.
Я не знал, что ответить. Никогда не умел принимать благодарности. Тем более такие искренние и отчаянные.
— Отдыхайте, — сказал я наконец. — Вам ещё предстоит реабилитация. А потом… потом вы вернётесь к своей скрипке.