— Аня, я заеду? Обсудим планы на выходные. Хочу показать тебе проект той самой квартиры.
— Андрей, — голос её звучал странно ровно. — Я не смогу. И… мне нужно с тобой поговорить.
В трубке повисло недолгое, холодное молчание.
— Говори.
— Я подаю заявку в волонтёрскую миссию. В «Карандар». На три месяца.
Последовала пауза, а затем — негромкий, сдержанный, но абсолютно ледяной выдох.
— Ты с ума сошла. Это авантюризм чистой воды. Бросать карьеру здесь, ради какой-то… самодеятельности в трущобах. Кто тебя надоумил? Камышева?
— Это моё решение.
— Тогда это и твоя ответственность, Анна. Я не могу это принять.
И не буду ждать.
Щелчок в трубке прозвучал громче любого хлопка. Анна медленно опустила телефон. В груди было не больно, а пусто и очень тихо. Как будто в тесной комнате наконец-то открыли окно, впустив поток холодного, колючего, но чистого горного воздуха. Она положила телефон на стол и пошла помогать маме резать яблоки для пирога. Руки не дрожали.
Анна резала яблоки. Тонкие, ровные дольки ложились в миску, издавая влажный, чуть терпкий запах. Руки работали автоматически — годы в процедурном кабинете отточили в них точность до миллиметра.
Она ждала, что внутри начнёт скручиваться боль, пустота, сожаление. Но вместо этого было лишь странное, леденящее спокойствие, как после принятия сложного, но единственно верного решения об операции. Щелчок в трубке был не раной, а… освобождением от гипса. Гипса удобных ожиданий.
— Анюта, с кем это ты так холодно разговаривала? — спросила мать, не отрываясь от шитья. Голос её был наполнен привычной, сладковатой тревогой.
— С Андреем. Мы расстались.
Нож в руке Анны замер на долю секунды, затем снова задвигался, ровно и методично.
— Что?! — Ирина Леонидовна уронила иголку. — Что случилось? Поссорились? Он такой хороший парень, перспективный…
— Он не готов меня ждать три месяца. И не принимает моего решения.
— Какое ещё решение? — в голосе матери зазвенела паника.
В дверях кабинета возникла фигура отца. Он молчал, опершись о косяк, и его взгляд, тяжёлый и понимающий, был прикован к дочери.
— Я еду волонтёром в «Карандар», — сказала Анна, наконец откладывая нож. Она вытерла руки о полотенце и повернулась к ним лицом. Её серо-голубые глаза, обычно такие мягкие, сейчас были прозрачны и твёрды, как зимний лёд. — Это горный регион, там катастрофическая ситуация с детским здоровьем. Я подала заявку. Меня уже предварительно одобрили. Уезжаю через три недели.
Последовала тишина, которую можно было резать тем же ножом. Потом мать вскрикнула:
— Ты с ума сошла! Войны, бандиты, болезни! Я не позволю! Ты…
— Ирина, — тихо, но неоспоримо произнёс Владимир Петрович.
Он вошёл на кухню, положил руку на плечо жены. — Дай дочери договорить.
— Он… он знал? — прошептала мать, глядя на мужа с предательским ужасом.
— Я догадывался. У неё твой характер, Ира. Только внешность — моя. А внутри — твоё упрямство.
Это было сказано без укора, с лёгкой, старой усталостью. Он подошёл к Анне, взял её руки — эти самые, «мягкие, привыкшие успокаивать детский плач». Сжал.
— Ты уверена? Не потому, что с Андреем поссорилась? Не из-за романтики? Работа будет грязная, тяжёлая, страшная. И благодарности может не быть.
— Я уверена, папа. Там дети. У них нет выбора. У меня — есть. И я его сделала.
Он кивнул. Ещё один раз, так же коротко, как и в тот вечер в кафе.
Потом обнял её, крепко, по-мужски, похлопал по спине.
— Тогда слушай инструктаж как следует. И голову не теряй. Щит должен быть не только крепким, но и умным.
Три недели пролетели в вихре сборов, бесконечных инструктажей, прививок и холодного молчания матери. Ирина Леонидовна не пыталась больше отговаривать, она просто молчала, и это молчание висело в квартире тяжёлым, укоризненным покрывалом. За два дня до отъезда она, не глядя на Анну, сунула ей в руки свёрток.
— Возьми. Там… перевязочные, пластыри, бинты. И антисептик.
Лучше, чем у вас в аптечках будет.
В свёртке было не только это. Там лежала маленькая икона Казанской Божьей Матери — бабушкина, и шерстяные носки, те самые, что Анна в детстве называла «противными и колючими».
На проводах в аэропорту мать не плакала. Она только сжала Анну в объятиях так, что хрустнули кости, и прошептала в самое ухо:
— Возвращайся. Просто возвращайся, дочка. Обещай.
— Обещаю, — хрипло ответила Анна.
Отец, стоя чуть поодаль, просто помахал ей рукой. И выкрикнул напоследок, перекрывая шум толпы:
— Голову и сердце — в равной степени, Анна!
Лиза ждала её уже у стойки регистрации, сияющая, в нелепой и яркой экспедиционной куртке. Рядом с ней — груда идеально упакованных рюкзаков.
— Наша совесть прибыла! — закричала она, и её голос звенел, как колокольчик. — Поехали менять мир, Аня!
Анна взглянула на сияющее лицо подруги, на суету аэропорта, за стеклом которого ждал огромный лайнер. И впервые за всё время её охватил не страх, а что-то иное. Ощущение правильного пути. Ощущение щита, который наконец-то нашли ему место. Она подхватила свой рюкзак (внутри, среди стерильных пакетов, лежали колючие носки и маленькая икона) и твёрдо шагнула вперёд, навстречу своей новой, страшной и единственно верной реальности. Туда, где были нужны её мягкие руки и твёрдая воля. Туда, где ждали дети с большими, тёмными, лишёнными защиты глазами.
Полет был долгим и выматывающим. От самолета к крошечному, трясущемуся как в лихорадке, региональному авиасудну. Потом — несколько часов на разбитом «уазике» по дороге, больше похожей на русло пересохшей горной реки. Лиза сначала щебетала без умолку, потом замолчала, прижавшись лбом к грязному стеклу, её лицо приобрело зеленоватый оттенок.
«Лагерь «Надежда» встретил их не пафосом, а суровой, спартанской реальностью. Десяток армейских палаток, обнесенных колючей проволокой, запах дезинфекции, пыли и дыма от костра. Координатор, суровый шотландец по имени Иэн с лицом, выветренным десятком подобных миссий, провел для новоприбывших короткий, как выстрел, инструктаж.
— Ваша зона — вот эта палатка, медпункт. Ваш радиус — километр от лагеря. Карты местности, спутниковые телефоны только у меня и у начальника охраны. Здесь не ваша цивилизованная Европа. Здесь свои правила. Вы их не знаете. Поэтому не проявляете инициативу. Ваша инициатива может стоить жизни не только вам, но и всем здесь. Вопросы?
Вопросов не было. От его ледяного голоса даже Лизу проняло.
Первые дни прошли в рутине, которая оказалась одновременно и проще, и сложнее, чем Анна представляла. Проще — потому что болезни были банальны: респираторные инфекции, последствия антисанитарии, глистные инвазии, недостаток витаминов. Сложнее — потому что каждый пациент приходил с глухой стеной недоверия в глазах. Местные женщины, закутанные в темные платки, молча протягивали ей своих детей, но их взгляды сканировали каждое движение, каждый инструмент.
Анна работала. Молча, методично, с той самой мягкой, неиссякаемой улыбкой, которая рождалась не от веселья, а от глубокого, профессионального сосредоточения. Она учила три фразы на местном наречии: «не бойся», «тебе будет лучше», «твой ребенок сильный». Произносила их с ужасным акцентом, но упрямо. И однажды, когда она после прививки погладила по голове ревущего трехлетнего мальчишку, а потом достала из кармана белого халата потрепанную русскую конфетку-подушечку (припасенную мамой «на тоску»), его мать — суровая женщина с лицом, изрезанным морщинами, — неожиданно улыбнулась. Скупо, лишь уголками глаз. И кивнула.
Этот кивок стал для Анны большей наградой, чем любое одобрение начальства в оренбургской больнице.
Лиза, в отличие от неё, горела быстро и ярко. Её энтузиазм натыкался на стену бюрократии, нехватки медикаментов и местной патриархальности, не позволявшей ей, молодой незамужней женщине, принимать некоторые решения.
— Да они в каменном веке живут! — выдыхала она вечерами в их палатке, с яростью дергая шнурок на своём рюкзаке. — Им нужны не врачи, а просветители XVIII века!