Пётр смотрел на него с нескрываемой брезгливостью, ненавистью. Ноздри царя раздувались.
— Ну здравствуй, Иуда, — пророкотал он, эхо разнесло этот голос под сводами.
Мазепа медленно поклонился. Глубоко, в пояс, но без холуйства. С достоинством человека, который уже одной ногой в могиле.
— Приветствую тебя, Государь, — его голос был тихим. — Вина моя велика перед тобой и перед Богом. И головы мне не сносить. Я готов принять любую кару из твоих рук.
Слишком просто. Моя внутренняя сигнализация взвыла сиреной. Так не бывает. Мазепа — интриган высшей пробы, он не сдается без боя. Это смирение — маска. Театральная поза. Я чувствовал подвох, кожей ощущал, как сжимается пружина ловушки, но не мог понять, откуда прилетит удар.
Гетман выпрямился. Его сгорбленная фигура налилась силой. Голос окреп, приобретя ораторские нотки.
— Я предатель, Государь. Не отпираюсь. Я хотел блага своей стране, но, видать, бес попутал, ошибся в выборе пути. Я готов умереть. Но перед судом Божьим и твоим, Петр Алексеевич, я хочу спросить лишь одно…
Он сделал театральную паузу, обводя мутным взглядом зал. Саксонцы, поляки, русские офицеры — все замерли, ловя каждое слово.
— Справедливо ли судить человека дважды за одно и то же преступление?
Брови Петра поползли вверх.
— О чем ты плетешь, старый лис?
— О законе, Государь. О твоем собственном законе, который ты сам утвердил и кровью скрепил.
Мазепа медленно, не делая резких движений, сунул руку за пазуху. Ушаков дернулся, рука метнулась к пистолету, готовясь перехватить оружие, но гетман извлек свиток.
Пожелтевший пергамент, свернутый в трубку, с тяжелой сургучной печатью на красном витом шнуре.
Я знал эту печать. Видел ее сотни раз на столах в Петербурге. Личная печать Наместника.
Мазепа развернул свиток дрожащими пальцами, демонстрируя его залу, как щит.
— Когда твои драгуны перехватили мой обоз, Государь, меня в кандалы заковали. И судили. Тайным судом. По прямому приказу Наместника твоего, царевича Алексея Петровича.
В зале стало так тихо. Светлейший побледнел, его глаза округлились.
— И Алексей Петрович, — голос Мазепы звенел торжеством, — властью, данной ему тобой на время твоего отсутствия, вынес решение. Он принял мою казну — все золото, что я вез, до последнего червонца, — как плату за мою вину. И он…
Мазепа поднял глаза на Петра — там горел огонь победителя.
— … он даровал мне полное прощение. Именем Императора. Скрепив это клятвой на кресте и вот этой печатью.
По залу пронесся единый вздох изумления. Август Сильный вдруг расправил плечи. Я заподозрил его в притворстве. Неужели он играл? Причем так убедительно. Это он так мстит за ту «шутку» с гильотиной? По его логике, если Мазепа прощен самими русскими, значит, Август не укрывал врага, а просто оказывал гостеприимство свободному человеку.
Мазепа продолжал:
— Я свободен, Государь. Твой сын, твоя плоть и кровь, твой Наместник, чье слово есть твое слово, отпустил меня. Я приехал сюда вольным человеком, искупившим вину золотом. И теперь я спрашиваю тебя перед лицом всей Европы: справедливо ли царю нарушать слово своего Наместника? Или подпись твоего сына ничего не стоит? Или Наместник не в праве править?
Кровь отлила от лица Петра. Он пошатнулся, словно получил удар по голове.
Я стоял за спиной Меншикова. В голове с бешеной скоростью, как в перегретом котле, проносились варианты. Это был гениальный ход старого интригана.
Если Петр сейчас схватит Мазепу, наплюет на бумагу, он публично дезавуирует решение Алексея. Он признает перед всем миром, что Наместник — никто, пустое место, марионетка, чьи указы отец может отменять по прихоти. Это удар по легитимности власти, по самой системе престолонаследия. Это унижение сына, который только-только начал расправлять крылья и становиться государственным мужем. Это сигнал всей Европе: в России нет закона, есть только произвол царя. Договоры с Россией не стоят бумаги, на которой написаны.
А если Петр признает бумагу… он должен отпустить главного врага. Иуду. Человека, который ударил в спину в самый трудный час. Он должен проглотить это унижение и позволить предателю уйти с миром, смеясь ему в лицо.
Мазепа стоял, прикрываясь свитком, как магическим оберегом. Он знал, что выиграл и посеял такое семя раздора между отцом и сыном, которое может расколоть династию.
Кулаки Петра сжались. Вены на шее вздулись канатами. Он медленно повернул голову к Меншикову, ища поддержки, совета, какого-нибудь хитрого выхода. Но Светлейший был растерян не меньше. Его лисья хитрость пасовала перед таким лобовым, юридически безупречным ударом.
Взгляд царя скользнул дальше. Прошелся по каменному лицу Ушакова, по растерянному Орлову. Он искал решение и не находил.
Я прикрыл глаза. Перед глазами мелькало множество вариантов дальнейшего развития событий. Но я не знал какой путь верный. Да и смущала меня филькина грамота Мазепы.
Алексей? Тот самый Алексей, которого я учил жесткости и прагматизму? Отпустил Мазепу? За золото? Бред. Невозможно. Мой ученик не мог совершить такую глупость. Либо это фальшивка, подделанная с дьявольским искусством, либо… либо мальчик вырос и начал игру, правил которой я не знаю.
Судьба предателя замерла на одной чаше весов, на другой чаше лежал авторитет наследника престола и будущее Империи.
«Весы» подрагивали.
Глава 23
Тишина в зале была абсолютно. Казалось, урони сейчас кто-нибудь перо — грохот расколет своды. Даже зимние мухи, если бы они выжили в этом холодном каменном мешке, предпочли бы издохнуть на лету, лишь бы не нарушать вакуум. Сотни взглядов, словно прицелы мушкетов, свелись в одну точку: на сутулой, обтянутой дорогим бархатом спине гетмана и багровой, налитой дурной кровью шее Петра. Классический цугцванг. Шахматная вилка, когда любой ход ведет к потере фигуры, а то и опрокидывает всю доску к чертям собачьим.
Укрывшись за массивной, пахнущей табаком и порохом спиной Меншикова, я старался дышать через раз, сливаясь с гобеленами. Моя личина безмолвного денщика Гришки трещала по швам под давлением адреналина. Мозг, привыкший оперировать векторами тяги и сопроматом, сейчас работал на предельных оборотах, пытаясь разобрать эту политическую катастрофу на винтики и шестеренки.
На столе, разделяя царя и предателя, лежала грамота. Кусок пергамента с расплывшимся пятном сургуча. Жалкий клочок кожи, весивший сейчас больше, чем все осадные орудия, которые мы с таким трудом приволокли под стены Дрездена.
Рвани Петр сейчас эту бумагу, втопчи её в грязный пол ботфортом с приказом вязать Мазепу — и случится непоправимое. На глазах у всей европейской знати, жадно ловящей каждую деталь, он объявит своего сына, Наместника престола, ничтожеством. Пустым местом. Марионеткой, чья подпись стоит дешевле чернил. Делегитимизация власти в чистом виде. Сигнал всем дворам: в России нет закона, есть лишь царская дурь. Любой указ, подписанный в отсутствие императора, отныне можно оспорить, любую сделку — аннулировать. Государственная машина, которую мы по кирпичику собирали последние годы, рухнет, превратившись в ярмарочный балаган.
Другой вариант был не лучше. Признать грамоту — значит, прилюдно проглотить звонкую оплеуху. Отпустить главного иуду столетия на все четыре стороны, позволив ему уйти с головой на плечах и той самой ехидной, стариковской ухмылкой. Для Петра, в чьей заводской прошивке понятия чести и мести прописаны заглавными буквами, это физически невыносимо.
Мазепа стоял, не шелохнувшись, вцепившись в свиток побелевшими пальцами, словно утопающий в обломок мачты. Что-то в его позе, в брошенных ранее словах царапало сознание, мешая картина сложиться.
«Принял мою казну… все золото… до последнего червонца».