Задыхаясь и все еще гикая, Губа вцепился в дюралевый завиток ногтями, пальцы в кровь распорол, матюгнулся и вырвал крестик. Железку в окно выбросил.
«Как-нибудь разберусь!»
Боевую чернявую санитарку со странным прозвищем Вася он сразу приметил. Шустрая деваха. Выкатит кособокую тележку из прачечной и юлит по госпиталю, мешки с бельем таскает, озабоченных по хваталкам бьет. «Не для вас мама ягодку растила!» Мордашка озорная, молодая, а руки как у старухи – от керосина и щелока сморщились. Картинка понятная. Доводилось на фронте с «мыльным пузырем» соседствовать – в отряде старичок ездовой немощный, лошадки загнанные и взвод хмурых женщин. Одинаково постаревших. Дрова колют, котлы топят, на ребристых досках кулаки до костей обдирают. Сушат, гладят, штопают. Плачут над горой тряпья окровавлено-вшивого. День за десять, а гора меньше не становится. Своя у них война – обозная. А на войне как на войне. Кто жизнью платит, кто красотой и молодостью.
Губа тележку в коридоре перехватил, трофейную шоколадку на мешки выложил.
– Примите презент, красавица, не побрезгуйте! – улыбнулся в тридцать два зуба. – В голове вот вертится, Василиса – вроде как по-гречески богиня!
– Ветер у тебя в голове вертится, – ответила просто, без вызова, – меня Василя зовут, если по-татарски – путь к богу.
– Вот как! Ну, к богу пока рановато, а почаевничать самое время. Могу и пряниками разжиться.
– Кавалер? – голос нарочно строгий, но щечки порозовели.
– Скрывать не буду, как вас увижу – пульс за двести, глаза отвести не могу.
– Ослепнешь, чего доброго, – сказала серьезно, но в глазах смешинки. – Наслышана я про тебя, говорят, с удачей под ручку ходишь.
– Вот кто слепой – так моя удача, – невесело посмеялся Губа и руки в карманы почему-то спрятал. – А кто говорит?
– Истопник наш Федька. Ты у него ножик складной в карты выиграл. Драгоценность! Он неделю потом ругался, на нервах котлы растопить толком не мог.
– Наговаривает ваш кочегар! – натурально взмутился Губа, крутанул швейцарский складишок в кармане и подумал: «Язык у Федьки бабий, жди теперь неприятностей». – Обронил где-нибудь из дырявых штанов. Пусть в кочегарке смотрит. А я загляну на досуге, помогу недотепе потерю сыскать.
– Сыщик?!
– Разведчик! – выдал Губа значимо, грудь расправил, вытянулся в рост и тут же понял, что не впечатлил – ни гордой выправкой, ни бравым голосом. Василя привычно заправляла кудри под берет, смотрела с интересом, но без трепета – ни намека на лице.
«Олух царя… Сколько мимо нее лихих разведчиков прошло. А может, и не мимо. Не срастется с эдакой ледышкой. И правильно! Не за шуры-муры подкатил – для дела!» – обдумал Губа и решил закончить разговор, подобрать вежливое слово, но внезапно осознал, что злится от обиды. На себя, на неприветливую Василису – Василю, госпитальные окна с цветочными горшками, на пустую болтовню в палатах и запах хлорки… «Этого еще не хватало!».
– Тебя-то как величать, разведка?
– Никита Губонин, по отцу Петрович.
– С чего вдруг в помощники-то, Никита Петрович?
– Сердце у меня большое и доброе.
– Ладно, добряк, – Василя аккуратно толкнула Губу тележкой, – некогда мне чаевничать, скоро бучильники разгружать, смена моя.
– Это что за зверь?
– А ты приходи на хоздвор, раз нацелился, помощник. Расскажу, покажу.
Василя ловко объехала разведчика и заторопилась по коридору.
– Пряники не забудь!
Так и сталось.
Шоколадки, сушки, пряники. Улыбки, платочки. С душой и под настроение, без нахрапа. Прописался Губа в хозвзводе за своего – там поможет, тут выручит. Федьке на реванше ножичек уступил, обрадовал, всю правду о Василе выспросил.
Не шалава, по жизни серьезная, работящая, для раненых кровь сдает. В отряде вольнонаемная, с год назад прибилась после бомбежки. Долго выхаживали, черенок лопаты при взрыве ей грудь пробил. Может, от того и цаца капризная, что титьки исковерканы. Губа за такие догадки хотел Федьке рожу начистить. И не ему одному.
Ульянка, разбитная грудастая прачка с острым языком и богатым жизненным опытом, просила в первые дни с выжималкой помочь. Губа рукоятку крутил и слушал: «Держись от Васьки подальше, с приветом она; в баню приходит последняя, может, и не моется вовсе, или больна по-женски; в комнатенку к себе никого не пускает, как сыч живет; ни фотографий родных, ни писем; водку не пьет; не по-русски бормочет – точно шпион засланный». Губа хмурился, молча валики проворачивал – «просто бабские склоки» – не хотел показаться грубым, терпел, но не вытерпел. Рукоятку дернул, конопатое лицо Ульянке водой забрызгал, развернулся и ушел. Та вслед плюнула.
«Бывает!» В остальном нормально сдружился.
Василя с каждым днем смотрела приветливей, но без сантиментов, не обнадеживала. И то ладно! Губа в дальней подсобке уголок присмотрел, за бутылями формальдегида гусарскую добычу спрятал – не утаишь же все под матрасом в палате. Знал, что Василя видела, но был уверен: не сдаст. И не ошибся.
«Своя деваха, правильная!»
Вот только как-то раз привиделась «правильная» в дурном сне: сидит в ночной рубашке перед зеркалом, волосы расчесывает, негромко стихи читает или молится – не поймешь. Темень вокруг, лишь одна свеча горит, плавится, на лаковый столик парафин стекает. Он фитилек поправил, пальцы обжег. Ярче сделалось. Василя замолчала. Подошел ближе, хотел со спины обнять, да в зеркало глянул, и похолодело все внутри: старуха в отражении мертво улыбается – на глазах бельмо, на лбу выжженный крест. Из груди палка торчит. «Не для вас мама ягодку растила!»
Заорал во сне бешеным голосом, всех соседей перебудил. Поворчали с пониманием – в палатах и не такое случается – захрапели по новой, а он до утра глаз не сомкнул. На Василю весь день смотреть боялся. По случаю проверил нычку в подсобке – на месте. «Приснится же!» Вскоре затерлось в памяти, поблекло. А заботы страхи развеяли.
Перед выпиской Губа дорогие подарки приготовил: пуховую шаль и нейлоновые чулки. Себя в образцовый порядок привел. Морду выскоблил, одеколоном брызнулся, Плясуна добрым словом вспомнил. Одолжил форму новую, приоделся, подпоясался, сапоги хромовые до блеска начистил. Сунул сверток под мышку, папироску зубами прикусил и пошел осанисто на хоздвор в последний прогон.
Василя с роскошных подарков не удержалась – восторженно ахнула и улыбкой расцвела. Даже напела что-то негромко.
– Разорился, разведка?!
Губа делано отмахнулся – пустое. Шаль на плечи ей уложил, оглядел – и заболело на сердце. То ли рана отозвалась, то ли жаром окатило. Сгоряча приобнять рискнул, да не вышло – ускользнула бестия.
– Ух, ретивый какой!
Губа откашлялся, ремешок солдатский поправил, руки в карманы убрал. Замер столбом, с пятки на носок качнулся.
– Попрощаться зашел.
– А ты не торопись, успеешь.
Василя руками развела – платок за спиной парусом распахнулся – по кругу прошлась, ухажера ловко бедром задела. На мгновение прильнула к мужской груди – в глазах искорки шальные вспыхнули, – обожгла горячим дыханием, по козырьку фуражки ногтем щелкнула.
– Хочешь меня?
Губа от изумления рот открыл, задохнулся, помычал, как телок заблудившийся. Краской залился. А потом как подкинуло – рыкнул, не сдерживаясь:
– Хочу!
Под потолком эхом отозвалось:
– Чу-у-у!
Ульянка мимо прошла, матюкнулась, по стиральному барабану корытом ударила – лицо злое – у виска пальцем покрутила: «Ку-ку! Шарики за бебики!» Дверью хлопнула и ушла на двор.
Василя залилась звонким смехом, конвертом с чулками помахала. Губа от волнения в карманах кулаки стиснул, каждую жилку в струну вытянул – оглох и ослеп, но все же отметил: «Впервые со мной смеется. И вся радость-то – платок да чулки. Или не в этом дело?»
Загадочное «или» к сердцу прилипло, заставило улыбнуться.
«Забыл уж, когда смеялся».