– Это же он был, Ванька?
К ним подошел дед Петр, кашлянул:
– Уходить надо. В сторону Даниловки, пока светло. Командир сказал, скоро его совсем не удержать будет, перестанет наших различать. Надо ближе к ведь… – он покосился на Федьку, – туда, короче, уходить.
– Собирай, веди, Петь. – Дед запахнул Федьке раскрывшийся ворот, сжал плечо и сказал:
– И мы пойдем. А насчет того, что Ваньку видел, говоришь… Я так думаю, Ваня во всем, что защищает нас с тобой, деревню, леса, поля, вообще мир. Так что ты его и в самом деле видел.
А Федька и так это знал.
Тишина, летит невесомая колючая поземица. Спят под белоснежными одеялами поля и луговины, пни и кочки, ямины и колеи. Зима накинула на весь мир сонно-мертвенное одеяло, вроде и укрыла, а попробуй проснуться.
И замерла железнодорожная станция беспробудным, бесконечным сном. Ледышками по перрону лежат несвои, застыли в инее попавшиеся кошки, комочками под деревья попадали синицы. Снежницы налетели, укрыли станцию блестящей изморозью, будто оберегая. Или украшая страшным, неживым убранством.
Высоко-высоко в черничной, необоримо глубокой чаше сверкающие шляпками гвозди перекликались с блестками красноватого инея, летевшего над бесконечными лесами. И горе тому, кто повстречается этой красоте на пути.
Найя Диним. ПЛОСКИЙ ЧЕЛОВЕК
Впору тонина, удобна гибкость, приятен шелест. Никому не мешаешь, ни за что не цепляешься. Планируешь по коридорам, скользишь под дверьми, тасуешься из стопки в стопку. Неподшитый, неприклеенный. Перелистываются дни, месяцы, годы. Сделанные второпях записи выцветают, стираются, наслаиваются друг на друга, смазываясь в серую бессмыслицу.
Объемная память и красочная ясность не нужны в двумерном мире. Плывущие строки, плавающая верстка, бесконечные виртуальные свитки – такова реальность, расслоенная плоскостями мониторов, расфасованная по вкладкам и всплывающим окнам. Втиснутая в картонные папки, слежавшаяся в архивных коробах. Пожухлая, раскрошенная мозаика. Беззвучные голоса множества людей – усталые, требовательные, бесстрастные – в приказах, рапортах, письмах, сданных на вечное хранение, – они, вопреки бронзовому пафосу, не вечны, они уязвимы и неминуемо исчезнут, если не отразить их в неосязаемом мире плоскостей – не оцифровать.
Это его работа – оцифровка документов. Его призвание. Он создан для наполнения виртуальной бесконечности. Создан… или преображен. Плоский человек, неприкаянный лист… исчерканный бледными воспоминаниями о рельефном, объемном и весомом прошлом. Когда-то и он не пропускал свет, двигался, не сминаясь, оставлял следы, мелкие, неглубокие. В детстве, именно когда вся жизнь начиналась с чистого листа, он не был обрывком двухмерной абстракции.
Даже сейчас, стоило только устало скомкаться в ночном забытьи, в бессознание проецировались нежданные гости из многомерного мира – сны – и раз за разом воссоздавали иллюзию утраченного объема. Калейдоскоп видений – осколочный сериал без единого сюжета, без хронологии, без внятной цели – казался гораздо более настоящим, чем уплощенная реальность.
Наваждение сошло лавиной с полок, забитых старыми папками, сложенными то ли из потрепанного картона, то ли из пыльного шороха и неслышного шепота. Не самые древние архивные слои, в которые доводилось загружаться. При всей сухости изложения наэлектризованные до неодолимой притягательности. Всякий листок или даже клочок, самый тонкий и мятый до взлохмаченных кромок, действовал как отточенное лезвие, глубоко вонзался в воображение – и нерушимая глазурь стереотипов истончалась, теряя лоск, и слетала шелухой от малейшего сквозняка.
Нечеткие кривоватые буквы, выбитые допотопным печатным механизмом или же отчеканенные стальным пером на податливой бумаге наградных листов, складывались порой в совершенно невероятные, фантастические истории. Готовые сценарии для зрелищных боевиков, трюковые безумства которых никогда не пересекаются с достоверностью.
Несколько строк, тесно лепящихся друг к дружке, бесшумно скользнув по монитору, поднимали волну шелеста в сплющенном рутиной офисном пространстве. Душный гул серверной и гипнотическое мерцание дисплеев, жестко очерчивающие границы мира плоскостей, расступались под натиском эмоций, не совместимых с мерным цифровым потоком.
Бурное обсуждение вызвала немецкая граната, пойманная рукой и без промедления брошенная обратно переоценившему свою удачу метателю. Взрывоопасная «лапта» окончилась со второй столь же результативной подачи обрушением вражеского укрытия.
Молчанием проводили в цифровое посмертие восемнадцать безвестных немцев, утихомиренных одним человеком во внезапном столкновении при перегруппировке. Наградной лист не вместил никаких подробностей рукопашной. Лишь краткое конкретное изложение: машинописный абзац безмерной, оправданной и узаконенной ненависти человека к человеку…
Награждали не только за уничтожение, захват, разминирование или подрыв – за боевые подвиги. Достойной награды личной заслугой считались крепкое здоровье и сытость подопечных лошадей, что вызвало искреннее недоумение у бойких на суждения завсегдатаев виртуала, не отличающих шорника от шенкеля, но уверенных в том, что и то и другое – бесполезное наследие палеолита.
Но вряд ли какие-либо обоснования подобной награды понадобились бы бойцу, долгие часы под обстрелом таскавшему на своем горбу ящики со снарядами, поскольку две его лошадки лежали в окровавленной грязи. В назначенный срок расчет был обеспечен боеприпасами в соответствии с приказом. Что и засвидетельствовал кратко прыгающими буквами наградной лист, окисленный временем до пятнистой рыжины.
Наверняка многие из упомянутых в архивных толщах мелькали тенями в бессвязных сновидениях, но чаще всего приходил дед. Или безразмерную темень прорезал его уверенный голос с нотками сарказма, и звучали его шаткие, тяжелые шаги по хрусткой лесной подстилке, сопровождаемые размеренными ударами оземь самодельной трости.
Дед не воевал – по малости лет. Но и тощий мальчишка ростом «в прыжке с винтовку» бросил свой камушек на чашу искореженных весов, приходивших в зыбкое равновесие четыре года, вместе с содрогающимся миром.
Дед пахал в тылу – по сезону пахал и в буквальном смысле слова. Его напарник – добронравный буланый коняга – дело знал, тянул на совесть и борозду не портил, но чтобы выходила именно борозда, а не вихлявая царапина, щуплый пахарь всем своим воробьиным весом наскакивал на плуг.
– Так верхом на плуге и ездил, – пояснял дед непонятливому внуку-горожанину и хохотал в голос, озорно сощурившись. Заразительный дедовский смех не веселил, но будоражил до озноба.
Те, у кого хватало сил пахать без эквилибристических выкрутасов, ушли далеко на запад. Вернулись далеко не все.
– Триста дворов деревня. Триста семей, – неприязненно выговаривал дед телевизору, в майский вечер извергающему дикторским голосом официальную статистику. – Ни одного двора без потери. Ни одной семьи. А сколько в Союзе было семей? Вот и считайте…
Дедовские подсчеты никак не вмещались в обтекаемые рамки тусклого пузатого телеэкрана. И в крошечное воображение бестолкового внука-разини…
Дед регулярно чинил допотопный «Рубин», хронически страдающий врожденными непропаями. Но мельтешению размытых кадров и болтовне из «ящика», здоровенного, как гроб динозавра, предпочитал рыбалку и «грибалку». В любую погоду, а пуще всего в мелкосеянный дождь.
Засыпанные небесным бисером травы обрамляют странную, какого-то подозрительно рукотворного вида неглубокую рытвину с оплывшими краями, густо заросшую бересклетом. Таких колдобин на опушке несколько, цепочка. Дед отрешенно смотрит ненастными дальнозоркими глазами на затуманенную пойму, разглядывает заслоненные ивняком и ольшаником берега невидимой реки, за которые вечером закатится солнце. Отвечает на невысказанный вопрос:
– Здесь боя не было. Отступили…