– Это вряд ли.
Аркадия недоуменно покосилась на криптоисторика. Поняла, бросилась к кабине, вывела на экран логи последнего переноса.
– Сумасшедшая… Самоубийца!
Очнуться Веронику заставили энергичные шлепки по щекам. Она инстинктивно оттолкнула чужую ладонь, открыла глаза, села. Костик смотрел на нее испуганно:
– Ты как?
– Нормально. Только жарко.
С унтами и кухлянкой она в самом деле переборщила: белье уже промокло от пота. Тундра была километрах в трех дальше, а они сидели на самой обычной зеленой лужайке. Вероника быстро обернулась.
По эту сторону начинался город. Парки, ажурные мосты и виадуки, дома-башни, искрящиеся в лучах солнца… Нет, не солнца! Полярное солнце застыло у самого горизонта, а город заливало светом и теплом висящее в зените орбитальное зеркало-отражатель.
– Куда мы попали? – прошептал Костик.
– Порт Тикси. Ты же сюда плыл на практику? Вот я тебя и доставила… кажется.
Парень посмотрел недоверчиво, но сказать ничего не успел. Широкая тень накрыла их. Грузовой глайдер завис над лужайкой, снизился беззвучно. В открывшееся окно кабины высунулась рыжая вихрастая голова:
– Привет, комсомольцы! Судя по шубам, приезжие? Заблудились тут у нас? Вам куда, в штаб стройки? Могу подвезти!
Вероника покосилась на Костика, но тот был слишком ошеломлен увиденным, в советчики пока не годился. Она кивнула:
– Подвезите.
К ним тут же упал трап. Девушка первой вскарабкалась по нему. Оказавшись в кабине, предупредила на всякий случай:
– Только заплатить нам нечем. Денег при себе нет.
Парень посмотрел на нее озадаченно. Потом расплылся в улыбке:
– А, понял, вы студенты-историки! Как же, читал рубрику «Историки шутят» в «Меридиане». У нас много приезжих. Как трансарктический монорельс комсомольской стройкой объявили, так молодежь чуть не со всех континентов к нам рванула.
Едва они разместились на заднем диванчике, глайдер взмыл вверх, полетел, огибая по широкой дуге заполярный город-сад. Костик мигом прилип к окну, Веронике захотелось последовать его примеру. Да, она знала, куда попадет, вводя пространственно-временные координаты. И не знала.
Костик оглянулся, тихо, чтобы не услышал водитель, прошептал:
– Это твое время?
Вероника помедлила. Покачала головой:
– Скорее твое. Твое будущее, не ставшее моим настоящим.
Вряд ли Костик понял объяснение. Неважно! Главное – у них получилось. Мир, о котором он мечтал, оказался возможен. Потому что будущее, в отличие от прошлого, не предопределено. Каким оно получится, зависит от выбора каждого из нас. Если мы люди, а не люрики.
Ирина Лунинская. НЕ ВСЕМ РЕКАМ
Незримый дом качается между бытием и небытием, выше земли, но не на небе.
Я спустился сюда посмотреть.
Галочка позвала.
Прерывается сиротство, смерть остается где-то там, за скобками.
И думаю, как же хорошо.
Не прошу у Бога ничего другого – да и это прошу тихо, шепотом, как просил тогда, рассыпая свое безверие в окопах, словно табак из дырявого кисета.
Не все ручьи впадают в реки. Не всем рекам кормить моря.
Оставь мне еще год. Оставь все как есть, еще немного, оставь это воскресение – половинчатое, зыбкое, бестелесное.
Дай спасти и спасенным быть.
От памяти – осколки, лоскутки, крошки со стола.
…Жаркий сентябрь, поле, обтянутое золотым горизонтом, дырявые ведра, бодрые, веселые звуки: удар картофелин о дно ведра, хруст ботвы под сапогом. Мешки пузырятся боками, порой из тонкой прорехи выпадает желтоватый плод – обратно в землю.
Почему-то часто именно это.
Галочка родилась в декабре, самом злом из всех, и война рвала, грызла ее крохотную жизнь на части, терзала студеными лапами той черной зимы, придуманной в канцеляриях ада. Аню мою, жену, декабрь тот подобрал, а ангелы Галочки оказались удачливы – согрели случайными дровами буржуек, святыми людьми, не потерявшими человеческое, накормили опилочным хлебом…
Долгие эшелоны эвакуаций снились мне скупыми ночами, и в снах выживали все.
Я увижу Галочку в мае сорок шестого.
В этот самый день.
Берег реки, мертвые лодки с пробитыми днищами. И почему запомнились? Опухшие от слез глаза дочки – она плакала как взрослая, от счастья. Дети не плачут от счастья, не умеют. Только те, что проросли сквозь черную от крови землю.
Худенькие ручонки уцепились в рукав.
Сколько таких вот Галочек, Сашенек, Витенек не случились, остались в несбывшемся?
Родившиеся умирают, но иногда урывают кусочек бессмертия, а нерожденным даже смерть не по карману – не спасти им детей, и спасения от детей тоже ждать нельзя.
Даже чудо должно иметь корни, вырасти из той самой картофелины, упавшей обратно.
У Вальки Кузнецова, который вытащил меня, контуженного, оглохшего, из засыпанной землянки, – а бомбы еще выпалывали живое и неживое окрест, – не проросло.
Не продлился в родне, не пришлось, не случилось, и порвалась ниточка, и нет той памяти, что его, сгоревшего годом позже под Сталинградом, вытащит посмотреть на будущее, которое он смог защитить, но не смог увидеть.
А Реваз? Длинный, узкоплечий. Близко посаженные карие глаза, казалось, ерзали над горбатым носом. Он хотел, чтобы мы называли его «Биджо» – этот до невозможности самолюбивый пацан.
В Сухуми была невеста, обещала ждать.
Наваристая июльская ночь, мы ползли с выключенными фарами, Реваз шел в голове, белое полотнище на заднике кузова хоть как-то позволяло полуторке цепляться за дорогу.
Немцы ударили по всем правилам: по головной и по замыкающей. Я был в середине и уцелел, продержался до подхода своих.
Юрка Конев. Жена его пропала в Минске, с тех пор он не улыбался, не говорил больше трех слов подряд. Только раз, когда под спирт в медсанбате разговорились, точнее я разговорился, бросил: «Я и при жизни болтать не умел».
Был приказ на отход, и молоденький лейтенант замешкался: надо было оставить кого-то прикрывать, а такого он не умел, не научился оставлять людей на смерть. И тогда в первый раз Юрка улыбнулся…
От многих не осталось даже черточки между датами.
Галочка, ничего у меня не получится. Но – спасибо.
Смотрю на внука, как он спит, поджав ноги, ворочается с боку на бок – худой, жилистый старик, с колючим кадыком.
Май нынче жарок и тороплив, спешно наливается зеленым, прошлый был сух и студен. Они все разные, эти маи, и все они одинаковы: квартира, комната, усталый от своей потерянности внук.
Последний дом, в котором меня помнят.
Он просыпается, сбрасывает ноги на пол, кряхтит – он здорово сдал за этот год, пожелтел, опустел лицом.
Смерть его присела на стул, зевает. Нескорая, недоспелая смерть. Не будет у нас с Игорем больше мая. Хрупкого года старухе хватит, чтобы обосноваться, сожрать моего внука. Не спеша – так она тоже умеет.
Да, говорят в этом славном будущем, шестьдесят четыре – не срок, но мерка не равна на всех.
Мне было сорок девять, но искромсанное тело уже сдавало: укатали сивку крутые горки, а одним духом держатся только в сказках.
Галочка не плакала. Отплакала дочка моя свое раньше. Держала за руку и пыталась улыбаться.
Игорь проходит к окну, смотрит сквозь мутноватые стекла на пустую улицу.
«Галочка, ничего не выйдет», – думаю я.
Да ты же и не для этого меня позвала, сотворив это странное чудо: место ли мертвым среди умирающих?
Не для этого пришла туда, наверх, в день своей смерти, когда семьдесят девять твоих лет аккуратно улеглись в вечность, как усталый кот.
Это случилось пятого мая, а девятого, уже после похорон, Игорь сидел один: никто не был ему нужен в этот день, да и он никому – одичавший, обмелевший, полый внутри, проржавевший от ненужности своей.
И теперь он снова будет пить, сутулясь, как вопросительный знак. Мальчишка, которого я помню пятилетним, спрашивающим: «Деда, а ты на танке ездил?»