– Все-все, тихо. Не горячись. Успел ты, мы и есть помощь, лесной отряд имени Страны Советов.
Из темноты негромко крикнули:
– Эй, кто там болтает?
– Свои, Андрюха это, Доронин. Двигайте, у нас тут пацан из деревни нашелся, мы догоним.
– Там, на станции поезд… – Федька вспомнил, что сказать надо было.
– Да не мельтеши! Сказал же, знаем. Идти сможешь?
– Наверное, – ответил, чуть замешкавшись, Федька. Ноги он уже чувствовал, а вот двигать ими пока не получалось.
– Понятно. Так, Андрюха, останешься тут, дождешься обозных. Сдашь мужика Оксане, потом тогда догонишь!
– Ну, я ж не…
– Цыц. Приказ тебе такой: сдать живым и невредимым!
– Да я с вами, мне в деревню надо, – поспешил Федька. – Мне не надо в обоз, я…
– Цыц! – повторился боец с седой бородой. – Ты свое дело и подвиг уже на сегодня совершил.
– Да какой это подвиг? – спросил Федька. – И дело маленькое!
– В мороз ночью в лес одному пойти? – в темноте просопел бородатый Андрей. – Маленькое?
– Тебя как звать-то, мужик? – спросил второй. Наверное, он был не только старше, но и старшим по званию, раз мог приказывать Андрею.
– Федя, – ответил Федька.
– Федя? – переспросил партизан. – Эх, Федор, знаешь, мужик ты дорогой, на войне ни маленьких дел, ни маленьких подвигов не бывает. Если за себя не испугался, считай, великий поступок сделал.
Он обнял Федьку:
– Не бойся, мы управимся. С нами сейчас такая сила, о-го-го. От нее раньше Наполеон драпал, и шведы, и турки. С ней и эту погань выгоним. Твой приказ – отогреться и утром как штык родных найти. А дальше другой приказ будет.
Бойцы вполголоса поговорили меж собой, а Федька крепко думал: о чем же, о какой силе, уж не о жути ледяной?
– Готов? – спросил Андрей, когда второй партизан растворился в лесу. – Давай-ка, обопрись на меня и потихоньку пойдем, а то мне немцев не хватит, пока бегать буду.
– А о ком это… ну этот? – спросил Федька.
– Борис Борисыч? Ты совсем не заметил ничего странного вокруг?
– Я видел такое… туман красный с глазами, студой дышит! – Федька вдруг испугался, как бы его Андрей на смех не поднял, скажет: привиделось со страху в лесу.
– Ну вот, значит, знаешь нашего союзника, – совсем не засмеялся Андрей. – Мы с ним дадим таких колоколов немцам, до Берлина бежать будут!
– А кто это? – не удержался Федька.
Андрей помолчал, хмыкнул:
– Это, парень, сам Мороз… Иваныч. Силища лютая. Да и мы еще ему такую армию скатали!
Он вспомнил и забыл, неясные образы, непонятные почти видения…откуда? из прошлого?.. вели его, и… Федька?.. Имя едва чуемое, указующей стрелой висело над несуществующим плечом. Он шагал, а вокруг, преклоняясь его жгучей ярости, раскалывался мир. Хрустели, ломаясь, ветки, лопалась от обрушивающейся непреодолимой злобы земля. Лес кончился, будто вздохнув на прощанье тысячами зашумевших ветвей, с которых падали сморозью птицы.
Где-то побоку остались яркие кровяные сгустки людей-муравьев, но словно приказ указывал ему: «Свои, не трожь!», и снежная армия его ограждала людей от бешеной стужи.
Он бураном скатился с холма, ступил на реку, проморозив ее до самого дна. Замерли рыбы, застыли лягушки, окаменели все прочие. Шурган несся дальше, огибая деревню, походя и почти незаметно прихватив с собой троих, всего троих, замерших в последней ужасающей догадке. Он знал: то не свои, враги – и заставил их лица потрескаться лопнувшей кожей, выпил их красную теплую жизнь. Его могучие шаги, не оставляющие порой следов на пушистом шорохе, сеяли сейчас лишь смерть.
Он веял дальше, всматриваясь в зарождающийся на востоке день – остро белый, режущий от накаленного окоема без жалости ночную чернь свода. А когда на небоскат выкатило ослепительно-бескровное Солнце, он дошел до цели. И…Федька… подтвердил: этому быть не дóлжно на нашей земле.
По едва заметной на слепящей белизне снега дороге ползли серые уродливые машины. Он или кто-то в нем уже видел такие, знал, что это его цель. Снеговики, подчиняясь его воле, заскользили вперед, охватывая в круг замерших при виде грозного красного ветра-великана несвоих – врагов. Оградили, чтобы никто не сумел уйти.
Несвои засуетились, принялись выскакивать из машин, готовить оружие. Гулко ударили первые выстрелы и залпы пушек, но грохот замерзал в надвигающемся красном тумане, в котором угадывалась грозная могучая тень с ногами толще вековечных дубов, руками крепче столетних сосновых стволов, плечами шире любой избы и грозно и беспощадно горевшими глазами – синими, пронзающими ледяными копьями кошмаров.
Его не могло ранить ни одно оружие, не могла остановить ни одна машина. Он шагал и собирал свою жатву. Несвои застывали инистыми истуканами, замерзнув в одно мгновение: в остекленевших глазах навечно впечатался ужас. Стальные машины рассыпались, не выдержав жуткой, наваливающейся отовсюду разом стужи.
Он чувствовал, как останавливаются сердца, как умирают мысли и желания. От прикосновений его рук кожа несвоих, белея и чернея, отходила от костей, кровь выступала в трещинах. Он высасывал ярко-алую жизнь и сам становился багровым.
Он насыщался и становился сильней, яростней, злей. Жажда его была такой большой, что напиться досыта не получилось бы никогда. Что-то абсолютно несуществующее еще пыталось придерживать, останавливать, но это становилось невозможным. Все воспоминания растворялись в его ледяном бешенстве.
Несвои, пытавшиеся бежать, натыкались на безмолвное снежное воинство… скатанные по окраинам, лугам и полям, добрые снеговики… Сейчас от поставленных друг на друга снежных шаров волнами исходил страх. Пустые угольные глаза мертво выжидали следующего, кто отдаст… морковкой нос, кто ты, снеговик, и что ты нам принес… А как сопротивляться, как убить, если оно и не было никогда живо? И несвои, встречая… смешных снеговиков… в надежде убежать от злобного красного dämon, попадали в новый кошмар наяву.
А когда он понял, что больше никого нет, то в лютой ненависти бросился было обратно, по дороге в деревню, где оставались манящие кровяные сгустки.
Внезапно красная до неба стынь наткнулась на замерших в неповиновении снежных воинов, хоть и принадлежащих ей, а не пускающих за спины. Нельзя! Нельзя? Ему? Ведьма!
В бессильной злобе отступил алый буран, понесся дальше по дороге, по оставленным машинами подрезям, набивая острые заструги. Ярился борей, ему вторили прочие зимние ветра, сталкиваясь, завихряясь, стегая по земле исстылыми плетьми.
Где-то совсем рядом жила станция, и лишь чудом уцелевшие собаки, предчувствуя беду, горько и безысходно выли на ярко сверкающее светило, не способное согреть или отвести от станции несущееся кроваво-морозное бешенство.
Деда Иллариона Федька увидел сразу, едва остановились санки, в которых его везли совершенно обессилевшего. Вся их деревенька собралась у крайнего дома, превратившегося в снежный нанос. Мелькали в толпе незнакомцы в шапках с красными околышками – бородатые, деловые, оружные. Дед подошел, обнял, поцеловал поднявшегося Федьку.
– Живой!
– Что там? – Федьке было непонятно, почему все стоят на снегу и морозе.
Дед молча подхватил, провел через толпящихся, и Федька увидел три почерневших тела, застывших в кривых уродливых позах, будто и не люди были когда-то. Изуродованные лица. Федька никогда бы не догадался, если бы не одежда, полицайские повязки да красно-черный флаг: перед Березовкой, будто выставленные напоказ, стояли предатели – староста Сучок и Бугаевы оба. Сторонами, словно охранники, замерли страшные, будто окрашенные кровью, снежники – зимние человеки.
– Видишь, Федька, даже природа отторгает, – сказал дед. – Нас в лесу холод не тронул, а этих вот в деревне, почти в домах поморозил.
– А я ведь… – Федька торопливо, сбивчиво пересказал все, что случилось с ним ночью. И про Ванькины глаза, хоть и совсем жуткие и нечеловеческие даже, тоже.