Рукопашный бой. С Рогаром я продолжал играть в слабака. Но в одиночестве, в глухих уголках за лагерем, я отрабатывал синтез. Я брал основу из самбо — броски, болевые, удержания, работа в партере — и накладывал на неё местную «грязь». Как превратить захват за одежду в рычаг для вывиха пальцев? Как использовать тяжелый, неуклюжий удар топором противника, чтобы завести его же под ребро? Я ломал изящную технику, приспосабливая её к реалиям доспехов из кожи и ржавого железа, к грязи под ногами, к необходимости убивать быстро и тихо, а не красиво. Я учился бить не в печень (под кольчугой её не достать), а по коленным чашечкам, по голеностопам, по кистям рук. Это была не честная борьба. Это была хирургия жестокости, где скальпелем служил локототь, а анестезией — удар коленом в пах.
Бег. Это было самое важное и самое сложное. Я выкраивал время глубокой ночью или в предрассветные часы, когда даже разведчики спали. Я не бегал по дороге. Я уходил в лес, на ближайшие склоны, к краю болота.
Мой маршрут был полосой препятствий, которую я строил сам в голове. Сто метров быстрого, почти бесшумного бега по мягкой хвое. Резкая остановка — не просто торможение, а мгновенное «замирание» в позе, сливающейся с ближайшим деревом. Десять секунд абсолютной неподвижности и «прослушивания» окружения. Потом — резкий, взрывной спринт вверх по крутому склону, хватаясь за корни и камни, заставляя работать все группы мышц в режиме анаэробной нагрузки. На вершине — не отдых. Медленное, контролируемое переползание через валун, чтобы не создать силуэт на фоне неба. Спуск — не бегом, а короткими, скользящими шажками, почти падением вниз, с постоянной работой на равновесие.
Я таскал с собой утяжеление — мешок с песком, привязанный крест-накрест. Но главным грузом была нехватка ресурсов. Бежал уставший после дневной работы. Бежал в состоянии постоянного, управляемого стресса, потому что знал — одна ошибка, один громкий хруст ветки, и ночной дозор может принять меня за диверсанта. Этот стресс был частью тренировки. Он заставлял сознание быть острым, а тело — экономичным, выжимающим максимум из каждого грамма энергии.
Слух. Это было не отдельное упражнение, а постоянный фон. Я учился фильтровать. Днём, в шуме лагеря, я вычленял нужное: шаги Коршуна, звяканье посуды у повара, изменение тональности в голосах дозорных. Ночью, в лесу, я «настраивался» на природные шумы, учась отличать шелест листвы от ветра от шелеста от зверя. Я экспериментировал с дистанцией — мог ли я, не напрягаясь, услышать, как хрипит пьяный солдат у дальнего костра? Да. Мог ли я, сконцентрировавшись, различить, один человек движется в кустах или двое? Почти.
Этот постоянный, многоуровневый режим «синтеза» начал давать результаты быстрее, чем я ожидал. Тело, уже не такое хрупкое, отзывалось не просто силой, а готовностью. Мышцы научились переходить из состояния полного расслабления в взрывное напряжение за долю секунды. Дыхание стало настолько управляемым, что я мог пробежать спринт и через три выдоха снова дышать почти бесшумно.
Но главные изменения были в голове. Исчезло разделение на «боевой режим» и «режим ожидания». Я всегда был немного «включён». Мир вокруг перестал быть просто набором объектов. Он стал системой сигналов, потоком данных, который нужно постоянно считывать и анализировать. Тень, упавшая не так. Птица, замолчавшая не вовремя. След на земле, который был не просто следом, а рассказом о росте, весе и намерениях оставившего его.
Однажды, возвращаясь с ночного «кросса», я почти наткнулся на самого Коршуна. Он стоял, прислонившись к дереву на опушке, курил трубку с едким, горьким табаком. Я замер в тени, затаив дыхание, слившись с узором коры и мха. Он не видел меня. Но его единственный глаз медленно повёл по опушке, будто сканируя. Он что-то почувствовал. Не увидел, не услышал. Почувствовал присутствие. Он простоял так минуту, потом хмыкнул, стряхнул пепел и ушёл.
В тот момент я понял: мой синтез работает. Я перестал быть инородным телом в этом лесу. Я стал его частью. Опасной, скрытой, но частью. Я научился не просто маскироваться. Я научился имитировать пустоту.
Это был новый уровень. И он означал, что скоро придёт время не просто учиться и наблюдать. Время применять. И когда это время настанет, я должен буду быть готов не просто ударить. Ударить так, чтобы лес этого удара не заметил, приняв его за удар ветра или падение сухой ветки. Ударить и снова раствориться, став частью тишины, которую сам же и нарушил.
Глава 21
Коршун не был глупцом. Его единственный глаз видел не только следы на земле, но и следы в поведении. И он быстро распознал во мне не просто усердного новичка. Он учуял методичность. Тот самый системный, почти маниакальный подход, который так контрастировал с интуитивной, звериной манерой его ветеранов. Для него, выжившего благодаря чутью и жестокому опыту, моя «заумь» была подозрительной. Она пахла не лесной школой, а чем-то чуждым. Городской выучкой? Аристократическими манерами? Он не знал. Но знал, что не доверяет.
И он начал войну. Не криком, не кулаками. Холодную, тактическую войну на износ.
Его оружием были задания. Не те, что дают перспективному ученику. Самые грязные, унизительные и, главное, бесперспективные. Те, на которых ломаются духом.
Первым был «учёт крысиного помёта». В прямом смысле. После того, как Борщ пожаловался, что крысы снова объявились, Коршун послал меня одного на три дня в самый дальний, сырой склад амуниции, заваленный старыми седлами и прогнившей сбруей.
— Твоя чуткость, — сказал он без тени насмешки, просто констатируя факт. — Крысы шумят. Найди все гнёзда, отметь на плане, посчитай примерное поголовье. Без шума. Не спугни. Я хочу знать врага в лицо.
Это была издевка. Но и проверка. Справишься ли с монотонной, вонючей работой без ропота? Не сорвёшься ли от унижения?
Я взял глиняную табличку, уголь и ушёл на склад. Три дня я провёл в кромешной тьме, вонючей сырости, слушая писк и шорох. Я не просто искал гнёзда. Я вёл тактический анализ. Отмечал не только места, но и пути перемещения, кормовые тропы, «водопои» (конденсат на стенах). Я различал разные виды шума: суета у гнезда, драка за территорию, тревожный писк при моём слишком близком приближении. К концу третьего дня у меня была не схема, а полноценная карта дислокации противника с оценкой численности, маршрутов патрулирования и узловых точек.
Когда я положил испещрённую значками табличку перед Коршуном, тот секунду смотрел на неё своим живым глазом. Потом хмыкнул.
— Целая армия. Ладно. Свободен.
Ни похвалы, ни порицания. Но в его взгляде я уловил лёгкое раздражение. Задание было выполнено не просто. Оно было выполнено сверхзадачей. Он ожидал увидеть сломленного, вонючего юнца. Увидел холодного, немного запылённого оперативника с готовым разведдонесением.
Следующее задание было опаснее. «Проверка старой лисьей норы у Гнилого ручья». Место было известно — там год назад пропал без вести разведчик. Ходили слухи о злых духах или ядовитых испарениях. Коршун отрядил меня одного.
— Лесник ты наш. Зверей не боишься. Спустись, посмотри, не завалено ли. Может, старый наш там кости лежат, жетон найти надо.
Рогар, услышав это, мрачно усмехнулся. Сова молча покачал головой. Крот ничего не сказал, но его чёрные глаза на мгновение встретились с моими, и в них я прочитал предупреждение: «Ловушка».
Я пошёл. Нора действительно была старой и глубокой. Вход завален камнями и корнями. Внутри пахло плесенью, тлением и… чем-то металлическим. Кровью? Я не полез внутрь сломя голову. Я потратил час на внешний осмотр. Нашёл едва заметную, свежую царапину на камне у входа — не от когтей зверя, от железа. Осмотрел землю — следов крупного зверя не было, но были отпечатки сапог. Не наших. Фалькенхарский клёп — узор подковы другой.
Это была не просто нора. Это был потенциальный тайник или засада. Я не стал проверять лично. Я отметил координаты, характер следов и вернулся.