Искра. Моя Искра — тот тёплый поток энергии, который жил где-то в груди, в районе солнечного сплетения, и который я использовал для лечения. Для того, чтобы закрывать раны, снимать воспаление, запускать регенерацию тканей. Но сейчас мне нужно было другое.
Я сконцентрировался, направляя поток энергии в ладонь, а оттуда — в её голову. Не лечить. Не чинить. Просто… позвать.
— Яна, — произнёс я вслух и мысленно одновременно, и моя Искра понесла это слово вглубь, в ту пустоту, о которой говорил Фырк. — Яна, ты меня слышишь? Возвращайся. Пора возвращаться.
Странное ощущение. Как будто я опустил руку в густой, вязкий туман — холодный, влажный, бесконечный — и пытался нащупать что-то в этой непроглядной мгле. Моя энергия уходила, словно вода в песок, и я не чувствовал никакого отклика, никакого сопротивления. Только пустоту.
Вязкую. Бесконечную. Равнодушную.
— Яна! — я вложил в это слово всё, что мог. Всю свою волю, всю свою Искру, всё своё упрямство. — Хватит прятаться! Возвращайся!
Секунда.
Две.
Три.
И потом — как будто что-то лопнуло. Как будто порвалась невидимая плёнка, мембрана, стена — что-то, что отделяло её сознание от реальности. Я почувствовал это физически — короткий, резкий толчок, как будто кто-то схватил меня за руку с той стороны.
Яна сделала глубокий, судорожный вдох — такой, какой делают люди, вынырнувшие из-под воды в последний момент, когда лёгкие уже горят от нехватки кислорода, когда перед глазами темнеет, когда ещё секунда — и всё. Её спина выгнулась дугой, руки вцепились в простыню, и глаза — те самые глаза, которые были закрыты целый месяц — распахнулись.
Широко.
Испуганно.
Абсолютно осмысленно.
— Фырк, вылетай оттуда, — скомандовал я мысленно.
— Уже вылетел, — он материализовался на тумбочке, нервно подёргивая хвостом. — Как только она дёрнулась, я сразу наружу. Не хотел, чтобы меня там защемило чем-нибудь.
Все шутит… Никогда не исправится…
Яна смотрела на меня. И в её взгляде было… ничего. Не узнавание, не благодарность, не облегчение. Даже не страх — пока ещё. Просто пустота. Непонимание. Взгляд человека, который проснулся в незнакомом месте и пытается понять, где он и что происходит.
— Где… — её голос был хриплым, севшим, как бывает после долгого молчания. Голосовые связки, которые не использовались месяц, протестовали против каждого звука. — Где я? Что… что это за место?
— Вы в больнице, — сказал я ровно, стараясь, чтобы мой голос звучал спокойно и уверенно. Голос врача, который знает, что делает. Голос человека, которому можно доверять. — Вы были без сознания, но теперь вы очнулись. Всё хорошо. Вы в безопасности.
Специально обратился к ней официально. Ждал реакцию.
Стандартные фразы. Я произносил их сотни раз — разным пациентам, в разных ситуациях. Они работали не потому, что несли какую-то особую информацию, а потому, что создавали ощущение контроля. Когда человек напуган и растерян, ему нужно услышать уверенный голос. Неважно, что этот голос говорит — важно, как он звучит.
Но Яна не успокоилась. Её глаза метались по палате — от меня к мониторам, от мониторов к капельнице, от капельницы к окну — и в них нарастала паника. Та особая, животная паника, которая бывает, когда человек не понимает, что происходит, и его мозг начинает достраивать худшие сценарии.
Она попыталась сесть — резко, рывком, как человек, который проснулся от кошмара и пытается убежать от того, что ему снилось. Её руки дёрнулись к датчикам на груди, к катетеру в вене, к кислородной канюле в носу.
— Не двигайтесь! — я мягко, но твёрдо прижал её плечи к подушке. Она была слабой — месяц без движения превращает мышцы в кисель, — и сопротивляться не могла. — Тихо, тихо. Вам нельзя резко вставать, вы слишком долго лежали. Мышцы ослабли, давление нестабильное. Если встанете сейчас — упадёте, расшибёте голову о тумбочку, и мне придётся вас заново лечить. А я, честно говоря, уже устал — ночь на дворе, спать хочется, а тут вы со своими фокусами.
Шутка была дурацкой — но она сработала. Что-то в моём тоне, в этой нарочитой будничности посреди кризиса, заставило её остановиться. Она перестала дёргаться и уставилась на меня — всё ещё испуганно, но уже без той слепой паники, которая была секунду назад.
— Кто… кто вы? — спросила она. — Я вас знаю?
Вот и приплыли. Она не помнит.
— Меня зовут Илья Григорьевич, — сказал я, внимательно наблюдая за её реакцией. — Я лекарь. Я помогал вас лечить, пока вы были без сознания.
— Лечить? — она нахмурилась, и я видел, как она роется в своей памяти, как пытается найти там хоть что-то. — От чего лечить? Что со мной случилось?
И снова этот вопрос. «Что со мной случилось?» Она не помнит. Не помнит меня. Не помнит, как попала сюда, не помнит, что было до этого. Не помнит…
Мониторы запищали — громко, тревожно, как пожарная сигнализация. Пульс подскочил с семидесяти до ста десяти, давление полезло вверх. На экране замелькали красные цифры, предупреждающие о выходе за пределы нормы.
— Спокойно, — я положил руку ей на запястье, чувствуя под пальцами её пульс. Быстрый, неровный, испуганный — как сердцебиение птицы, которую держат в руках. — Дышите глубоко. Вдох… выдох… вот так, медленно, размеренно. Я всё вам объясню, но сначала вам нужно успокоиться. Договорились?
Она кивнула — неуверенно, но кивнула.
И в этот момент дверь палаты распахнулась.
Первой влетела медсестра — Танечка, молоденькая девочка, которая работала здесь всего полгода и ещё не научилась сохранять спокойствие в критических ситуациях. Её глаза были круглыми от испуга, руки тряслись.
— Илья Григорьевич! Что случилось⁈ У неё остановка⁈ Я услышала, как мониторы запищали, и подумала… Нужен дефибриллятор⁈ Реанимационная бригада⁈
— Нет, — я поднял руку, останавливая поток паники. — Она очнулась. Всё под контролем.
— Очнулась⁈ — Танечка уставилась на Яну так, словно увидела привидение. — Я уж думала… то есть, я надеялась, конечно, но…
— Танечка, — я перебил её, стараясь говорить спокойно, но твёрдо. — Позовите дежурного реаниматолога, пожалуйста. Скажите, что у нас пациентка вышла из комы и требуется осмотр. И…
Я не успел договорить.
Потому что в палату ворвались ещё двое — родители Яны. Они, видимо, услышали писк мониторов, суету, голоса — и никакие запреты, никакие закрытые двери не могли их удержать.
Месяц они ждали этого момента. Месяц надеялись, молились, отчаивались и снова надеялись. И теперь, когда что-то наконец происходило, — как удержать родителей?
Мать бросилась к кровати первой. С седыми растрёпанными волосами и лицом, распухшим от слёз. Она упала на колени рядом с дочерью — буквально рухнула, как будто ноги отказали — и схватила её руку, прижимая к губам, к щеке, к сердцу.
— Яночка! — её голос срывался на крик, на рыдания, на что-то среднее между смехом и плачем. — Доченька моя! Ты очнулась! Господи, слава тебе, господи! Я знала! Я верила! Я каждый день свечки ставила, каждую ночь молилась! Яночка, родная моя, солнышко моё, ты слышишь меня⁈ Ты меня узнаёшь⁈
Отец стоял чуть позади — с трясущимися руками и красными от недосыпа глазами. Он не плакал в голос, как жена, — держался, сжимал челюсти, пытался сохранить хоть какое-то подобие контроля. Но я видел, как дрожит его подбородок. Как он сжимает и разжимает кулаки. Как пытается удержать внутри то, что рвётся наружу.
Яна смотрела на них.
И я видел её лицо. Видел, как она пытается понять, кто эти люди. Видел, как её глаза мечутся от матери к отцу и обратно. Видел, как она ищет в своей памяти — отчаянно, лихорадочно — хоть что-то, хоть какой-то намёк на узнавание.
И не находит.
Она отстранилась от матери — инстинктивно, рефлекторно, как отстраняются от незнакомцев, которые вдруг начинают тебя обнимать и целовать.
— Кто… — её голос дрожал. — Кто вы такие? Почему вы меня обнимаете?
Тишина.
Такая тишина, от которой звенит в ушах. Такая тишина, в которой слышно, как бьётся сердце — твоё собственное и чужое.