Нет.
Нет, к чёрту.
— Хватит, — сказал я, и мой голос прозвучал резче, чем я ожидал.
Слово вырвалось само — как скальпель, который входит в ткань раньше, чем ты успеваешь обдумать разрез. Иногда руки хирурга знают лучше, чем его голова. Иногда нужно просто доверять инстинктам.
Граф обернулся ко мне, и в его глазах было удивление — то особое удивление, которое появляется у людей, привыкших к беспрекословному повиновению, когда кто-то вдруг осмеливается им возразить.
— Что? — спросил он, и в этом коротком слове было столько неверия, что я чуть не рассмеялся.
Что, ваше сиятельство? Вы не привыкли, чтобы вам перечили? Не привыкли, чтобы какой-то безродный лекарь, мальчишка без титула и без состояния, смел говорить вам «нет»?
Добро пожаловать в мой мир.
— Достаточно произвола, — я шагнул вперёд, встав между ним и Ерасовым.
Это правильно.
Потому что дело не в Ерасове. Дело в принципе. В том, как должен работать закон — для всех одинаково, без исключений. Даже для мерзавцев. Особенно для мерзавцев.
— Вы видите, к чему приводит ваше «правосудие»? — я смотрел графу прямо в глаза. — Вы чуть не посадили невиновного человека. Хирурга, который своей операцией как раз и спас жизнь вашей жене. Если бы Шаповалов сделал так, как хотел Ерасов, — если бы он провёл открытую операцию вместо торакоскопии, — она бы умерла ещё на операционном столе. Её сосуды не выдержали бы такой травмы.
Граф молчал. Его лицо окаменело, и я видел, как в его глазах борются разные эмоции — ярость, стыд, понимание.
Это был критический момент. Я знал таких людей — властных, привыкших командовать, не терпящих возражений. Они могли пойти двумя путями: либо взорваться, уничтожить того, кто посмел им перечить, — либо отступить, признать правоту оппонента. Третьего не дано.
И я не знал, какой путь выберет граф.
Но я знал, что не отступлю. Не сейчас. Не после всего, через что мы прошли.
— Вы хотели справедливости, — продолжал я, и мой голос был тихим, почти мягким, но в нём была сталь, — и получили несправедливость. Вы хотели наказать виновного — и наказали невиновного. Потому что действовали через деньги и связи, а не через закон.
Я видел, как граф вздрагивает — едва заметно, но вздрагивает. Я бил по больному месту, и он это чувствовал.
Хорошо. Пусть чувствует.
— Найдите честного судью, — я позволил себе лёгкую иронию в голосе. — Если такие ещё остались в этом городе. Предоставьте ему все доказательства — и мои, и поддельные экспертизы Ерасова. Пусть проведут настоящее расследование, настоящий суд. И пусть закон решает его судьбу. По всей строгости. Но — закон. Не ваша прихоть.
Тишина.
Граф смотрел на меня. Долго, не мигая. И я видел, как что-то меняется в его лице — медленно, постепенно, как меняется небо на рассвете.
Не смирение — нет, этот человек никогда не смирится, это не в его природе. Но понимание. Признание того, что я прав. И, может быть, — совсем крошечное, едва заметное — уважение.
Забавно. Я только что сказал одному из самых влиятельных людей Владимира, что он был неправ. Сказал ему, что его методы — дерьмо. Сказал ему, что он чуть не стал убийцей невиновного человека.
И он не приказал своим охранникам выкинуть меня в окно.
Прогресс.
— Вы… — граф откашлялся, и его голос прозвучал хрипло, неуверенно — так непохоже на тот властный рык, которым он командовал ещё минуту назад. — Вы правы, лекарь. Во всём правы.
Он помолчал, и я увидел, как тяжело ему даются эти слова. Для человека, привыкшего быть правым всегда и во всём, признание ошибки — это как публичное раздевание. Унизительно, болезненно, почти невыносимо.
Но он это сделал.
И я почувствовал… нет, не торжество. Что-то другое. Что-то похожее на облегчение. На понимание того, что мир, может быть, не так безнадёжен, как кажется иногда в три часа ночи после особенно тяжёлого дежурства.
— Я приношу вам свои извинения, — продолжал граф. — За всё, что произошло. За обвинения, за угрозы, за… за всё.
Он сунул руку во внутренний карман пиджака и достал чековую книжку — кожаную, дорогую, с золотым тиснением.
— Я хочу заплатить вам. За работу. За время. За… — он замялся, подыскивая слова. — Назовите любую сумму.
Я смотрел на эту чековую книжку — символ власти, символ того мира, в котором всё можно купить и всё можно продать, — и чувствовал, как внутри поднимается что-то похожее на раздражение.
Деньги. Конечно, деньги. Универсальный ответ на все вопросы. Обидел человека? Заплати. Сломал чью-то жизнь? Заплати. Чуть не убил невиновного? Заплати, заплати, заплати.
В прошлой жизни я видел это постоянно. Богатые пациенты, которые думали, что могут купить здоровье. Родственники, которые совали врачам конверты, надеясь, что это гарантирует лучшее лечение. Администраторы, которые измеряли всё в деньгах — стоимость койко-дня, стоимость операции, стоимость человеческой жизни.
Я ненавидел это тогда. Я ненавижу это сейчас.
— Ваши деньги мне не нужны, — я покачал головой.
— Но…
— Я делал это не за деньги.
Странно, но это было правдой. Я приехал во Владимир не ради денег и не ради славы. Я приехал, потому что мой друг — да, друг, можно уже признать это — сидел в тюрьме за преступление, которого не совершал.
Потому что система, которая должна была защищать невиновных, превратилась в машину для их уничтожения. Потому что я не мог просто сидеть и смотреть.
— Я восстанавливал справедливость, — сказал я, и мой голос был ровным, без пафоса, без надрыва — просто констатация факта. — Спасал своего друга от вашего катка. Искал правду, которую все остальные отказывались видеть.
Я сделал паузу, глядя на графа — на этого усталого, постаревшего человека, который за последние несколько дней пережил больше, чем многие переживают за всю жизнь.
— Ваши извинения я принимаю.
И это тоже было правдой. Я не держал на него зла — как можно держать зло на человека, который просто любил свою жену и хотел отомстить за её страдания? Он был неправ в своих методах, но не в своих чувствах. А чувства… чувства я понимал.
— Лечением вашей жены займутся местные лекари, — продолжал я. — Если возникнут вопросы, они могут консультироваться со мной дистанционно.
Это было важно — не бросать пациентку на полпути. Да, она была женой человека, который ещё вчера хотел засадить меня в тюрьму. Но она была моей пациенткой. А лекарь не выбирает, кого лечить.
Я повернулся к двери.
— Прощайте, ваше сиятельство.
И вышел.
За моей спиной остались ошарашенный граф, всхлипывающий Ерасов и двое охранников, которые переглядывались с выражением людей, попавших в эпицентр урагана и не понимающих, как они вообще остались живы.
Но я не оглядывался. Не было смысла.
Кабинет главврача Цыцканова был на третьем этаже, и я нашёл его без труда — за последние сутки я изучил эту больницу лучше, чем некоторые её сотрудники. Секретарша попыталась было остановить меня, пролепетав что-то про «запись» и «занят», но я просто прошёл мимо неё и открыл дверь.
Цыцканов сидел за столом, заваленным бумагами, и выглядел так, словно не спал ещё дольше, чем я. Увидев меня, он вскочил, едва не опрокинув чашку с кофе.
— Илья Григорьевич! — он суетливо поправил очки. — Я слышал, что произошло в суде! Поздравляю! Это… это невероятно!
— Спасибо, — я не стал тратить время на любезности. — Георгий Андреевич, я уезжаю. Вот протокол лечения пациентки Минеевой.
Я положил на его стол папку с документами, которую подготовил ещё ночью, в перерывах между процедурами плазмафереза.
— Пульс-терапия метилпреднизолоном — продолжить в течение пяти дней, затем переход на пероральные глюкокортикоиды с постепенным снижением дозы. Плазмаферез — повторить через три дня, если показатели не будут улучшаться. Мониторинг почечной функции каждые шесть часов, печёночные пробы — раз в сутки.
Цыцканов кивал, записывая что-то в блокнот.