Челюсти Валерия Михайловича сжались ещё крепче. Как много, много раз в прошлом, так и сейчас, вопрос приобретал некоторый принципиальный характер. И, как и в прошлом, осложнялся, так сказать, техническими деталями. В данном случае технические детали сводились к тому, что по всем разумным данным вся эта экспедиция, пока что закончившаяся арестом Еремея, была предпринята по собственной инициативе Медведева, и что, по тем же данным, Берман не имеет никакой возможности освободить Еремея даже и при его, Бермана, почти неограниченной власти над жизнью и смертью миллионов людей. Там, на перевале, Валерий Михайлович пообещал Берману не предъявлять ему невыполнимых требований. Требование об освобождении Еремея было невыполнимым. Или почти невыполнимым. Как это ни было парадоксально, для дела, для борьбы, для ликвидации этого и в самом деле сатанинского аппарата, олицетворявшего собою по мнению Валерия Михайловича, если и не абсолютное зло, то наибольшее в истории человечества приближение к абсолютному злу, жизнь Бермана была неизмеримо дороже жизни Еремея. Держа в руках Бермана, живого Бермана, можно было добиться очень многого. Жизнь Еремея, с точки зрения дела, была почти безразличной. Имеет ли он, Валерий Михайлович, моральное право рисковать интересами дела, то есть жизнью миллионов людей, в интересах спасения жизни Еремея. Валерию Михайловичу вспомнились горячечные рассуждения Раскольникова о Наполеоне и “твари дрожащей”, рассуждения не только горячечные, но и глупые, как он всегда их оценивал. Теперь они представились в несколько ином свете. У Раскольникова был выбор: можно было убивать и можно было не убивать. У Валерия Михайловича этого выбора не было. Нужно, чтобы погибли или Берман, или Еремей. Если Берман освободит Еремея, что технически было вполне возможно, то, он, вероятно, подпишет себе смертный приговор, Медведев уж сумеет использовать весь клубок событий и, спасая, может быть, самого себя, сделает всё, чтобы погубить Бермана…
Валерий Михайлович посмотрел на часы. Было без пяти четыре. Оставалось ещё два часа и пять минут. За это время нужно выработать какой-то план…
Валерий Михайлович, сидя в седле, закурил папиросу. Потапыч искоса посмотрел на него, и какой-то невысказанный вопрос застрял у него в горле – лицо Валерия Михайловича не предрасполагало к вопросам.
Во всяком случае, пытку и казнь Еремея можно было отодвинуть на неопределенно долгое время. Берману нужно дать понять, что за целость и жизнь Еремея он, Берман, отвечает своей жизнью. Потом эту угрозу, может быть, можно будет и не приводить в исполнение. Но нужно рискнуть. Валерий Михайлович крепче сжал зубы, мысль, которую он железным усилием воли загнал куда-то в подсознание, дальше подсознания он загнать её не мог, снова прорвалась на свет дневной. Жизнь Бермана означала, в частности, весьма вероятную возможность освобождения Вероники в каком-то не очень далёком будущем. От этой мысли Валерий Михайлович почувствовал нечто вроде физической слабости: пот выступил на лбу, и спичка для очередной папиросы дрожала мелкой дрожью… Потом Еремей с его, так сказать, перманентной готовностью “отдать душу за други своя”, а какой ему, Еремею, друг Валерий Михайлович? Или Стёпка? Конечно, уступка Берману означала бы слабость, и Берман эту уступку так бы и учёл. Валерий Михайлович знал, какой лукавый инструмент являет собою человеческая логика, и как послушно приводит она те доводы, которые желательны подсознанию. “Наука есть служанка богословия”. Логика есть потаскуха человеческих эмоций. Основной всепоглощающей эмоцией Валерия Михайловича когда-то было освобождение человечества. И вот…
Валерий Михайлович трясся на своём коне, молчал и курил. Потапыч посматривал на него с чувством всё большего перепуга. В пять тридцать Валерий Михайлович лаконически приказал:
– Спешиться, привал. Снять вот этот вьюк.
Потапыч и мужички стали развьючивать. Петренко попытался слезть с седла, но со стоном опустился обратно. Валерий Михайлович, вопреки своему обыкновению, не помогал ничем, стоял, курил и молчал. Когда вьюк был снят, Валерий Михайлович уселся за свое радио, и зелёные огоньки снова запрыгали в таинственной лампочке. Потапыч и мужики снова смотрели на это священнодействие с почти суеверным чувством, а Петренко, почти улегшись на шею коня, обводил недоумённым взором всю эту группу.
Манипуляции Валерия Михайловича продолжались минут двадцать. Когда они были кончены, и когда радиопередатчик был снова упакован, Валерий Михайлович так же лаконически приказал:
– Навьючить и теперь поскорее.
Кавалькада двинулась дальше по еле заметной таёжной тропе. Уже темнело, и тропу могли разглядеть только очень привычные таёжные глаза. Где-то, не очень вдалеке, послышался конский топот и раздался свист.
– Это, никак, Федор Еремеевич свистит, – сказал один из мужиков.
У Валерия Михайловича слегка опустилось сердце. Это могло означать, что Федя вместо заимки нашёл только развалины. Но минут через пять Федя ещё с двумя всадниками вынырнул из лесной темноты.
– Это мы, Валерий Михайлович, – прокричал он – тамо дома всё в порядке, мы навстречу поехали.
– А что Дарья Андреевна? – спросил Валерий Михайлович.
Федя как-то хмыкнул и не ответил ничего.
Темнота всё сгущалась, и когда кавалькада доехала до заимки, было уже совсем темно. О встрече с Дарьей Андреевной Валерий Михайлович думал не без трепета: что он ей скажет? Одно, конечно, можно гарантировать, на данный момент жизнь Еремея, по-видимому, можно считать в относительной безопасности. Но как долго продлится данный момент? И что есть относительная безопасность?
Разноголосый собачий лай оторвал Валерия Михайловича от его размышлений. При свете чего-то, вроде смоляной бочки Валерий Михайлович рассмотрел группу плотно сколоченных изб, каменных, как ему показалось, и заграждение из колючей проволоки, кустарника и поваленных деревьев, окружавшее эту группу. Десятка полтора – два человек стояло у прохода через это заграждение. Женщин среди них почти не было, мужчины были все вооружены.
– Приехали, – глухим голосом, но как бы не без некоторого облегчения, сказал Потапыч, слезая с коня.
На шею ему, плача, кинулась какая-то женская фигура, это была Дунька. Другая женская фигура подошла к Валерию Михайловичу, и тут Валерий Михайлович испытал такое изумление, какого он, может быть, не испытывал никогда в жизни.
– Вы, Валерий Михайлович, вы не убивайтесь, – сказала фигура, – на всё Божья воля, Бог не оставит. А вины вашей нет никакой. Вот, это наш батюшка, помолимся Богу, Бог нас не оставит.
Валерий Михайлович слез с коня. Горло у него сжималось как-то судорожно. Он снял шапку, обеими руками взял грубую женскую руку и поднес её к губам. Другая женская рука мягко легла ему на голову.
– Времена, Валерий Михайлович, истинно говорю вам, антихристовы. Смешал Господь разум человеческий, ибо разум человеческий – безумие перед Господом.
Валерий Михайлович, всё ещё не выпуская руки Дарьи Андреевны, поднял голову. Перед ним в неясном дрожащем свете смоляной бочки стоял маленький священник, на груди которого тускло поблескивал крест, вероятно, медный. У священника была реденькая мочального цвета бородёнка, но больше ничего нельзя было разобрать. И ничего нельзя было ответить. Это он, Валерий Михайлович, принёс сюда горе, кровь и смерть, и его, Валерия Михайловича, утешают люди, которым он всё это принёс. Валерий Михайлович стоял, держа в руках крепкую грубую руку Дарьи Андреевны и чувствовал, что его нервы начинают, кажется, сдавать.
Положение спас Потапыч.
– Ну, Бог – не Бог, а пока человек жив, человек жив. Вот Валерий Михайлович всё что-то по радио распоряжался. Мало ли какие переделки бывают на свете Божьем?
Дарья Андреевна обернулась на него, но не сказала ничего. Священник покачал головой:
– Да, безумие перед Господом. Вот и Потапыч болен безумием разума, какой уж там у него есть.
Дуня, всё ещё рыдая, оторвалась от Потапыча и переселилась плакать на шею Валерия Михайловича. Валерий Михайлович продолжал стоять в самом центре этой странной группы и чувствовал, как всё больше и больше что-то сжимается в горле.