Литмир - Электронная Библиотека

— Завертка у оглобли хлибает. Коль выдержит, тае, привезу, не выдержит, чинить буду...

— Эт штё ты скажешь, — проворчал Никон Евсеевич, отходя от окна, возвращаясь к гостю. — Тае привезу, тае не привезу. А завертку давно бы подтянуть надо. Все мне самому надо доглядывать за всем. Посылал травы накосить, для скотины на вечер, так полдня косил. Рады, что трещит хозяин по швам...

Фока сидел погруженный в раздумье, уставший от дороги, от еды, сонный, вытянув далеко ноги.

Похлопал снова по бутылке, по наклейке и сказал с усмешкой:

— Вот смотри-ка, водка из Англии. Черт ее знает, где она — эта Англия. Не хватает, значит, русским своего вина, чтобы спиться с круга.

Никон Евсеевич подсел к нему, глядя прямо в узкие, с красноватыми подпухлостями глаза:

— Это верно ты насчет Ванюшки-то?

— Расстараемся, так и быть, — придвинулся к нему Фока. Он обнял за плечи Никона, дохнул жаром спаленного вином рта:

— Чай, вместе мы служили в красноармейцах. Помнишь, как на санях уходили от погони на Аникины хутора? Пули хвост обивали коню, а нас не тронуло. Ангел-хранитель реял над нами в тот час. Отводил пули. От тебя и от меня. Свинцом на том большаке спаяны мы с тобой, Никеша... Расстараемся, — повторил он скучно и строго, и в глазах потухли только что прыгавшие огоньки: — Тот туркмен говорил, как, бывало, сидели за монастырской стеной в лагере: «Убитый тот же, что и живой, только боле несчастный».

Стало Никону Евсеевичу после этих слов и радостно и жутко. Радостно — не будет Демина, месяц-два — и задержится реформа, а кто знает, что выйдет на белом свете. И жутковато — мальчишкой бегал тот мимо на лыжах-самоделках в Марфино в церковно-приходскую школу. Нос красный, луковкой... Но пусть. Пусть все идет своим чередом. Вон как: тот же живой, только более несчастный. И еще верно сказал Фока: особый батальон по Никону Сыромятову. Иван-то его не пожалеет, спиной повернется и говорить не будет много. Покатит, дрыгая ногами с таратайки, к себе в Суслоново, к батьке, который, по рассказам, даже в жару сидит возле окна в выгоревшем японском плаще и смотрит в бинокль, найденный на поле брани в японскую войну, на сына, может, смотрит. Пусть смотрит, если вырастил такого настырного, пусть ждет...

— Где живет твой землемер?

Никон Евсеевич склонился низко и тихо сказал, точно боялся, что услышит Валька, которая где-то внизу гремела ведрами:

— Послезавтра у нас сход. Поедет домой к вечеру трактом, в таратайке. Кожаная куртка, галстук...

Фока кивнул:

— Там, кажется, мосток такой есть, возле часовенки. Ее-то уже нет, а мосток есть.

— Мосток с оврагом, — подтвердил торопливо Никон Евсеевич. Он уже стал бояться, что еще немного — и ужаснется самой мысли, что вот они сидят и готовят убийство человека, пусть и кровного врага своего.

— Мосток с оврагом, — повторил, как запоминал, Фока и потер щеку. — Подождем там его. Все равно в ту сторону.

Он помолчал немного, помахал ладонью возле щеки — появились уже комары, да целой кучей, точно загнал их сырой ветер сада.

— Пусть пеняет на себя и на свою кость, этот землемер, коль пустой будет тракт. Забросим в яму в медвежью, месяц не найдут. А лошадь на все четыре. Лошадей я жалею до сих пор... Только ты вот что. На сходе не бунтуй. Говори, что согласен. Как беднота, мол. Чтоб на тебя не подумали. Пусть думают на тех, кто бунтует и грозит. А такие будут. Твое ж дело сторона. Ну, а я сделаю свое дело и уйду. В Рыбинск, а оттуда назад в степи. Может, и навсегда. Устал без конца вертеть головой, что в городе, что в лесу. Вторую ночь не сплю, в баньке твоей и то не спал. Чую, что идут по следам агенты. Чую, Никеша. Ну да ничего. Уходил не раз и сейчас уйду.

Он странно зажмурился, как ослепил его свет неслышной молнии за окном, и запел негромко и вкусно, притопывая при этом в такт сапогом возле ноги Никона Евсеевича:

Пускай тревогу бьют, а мы на воле,
Пускай вослед начнут стрелять.
Эгей! Ищите ветра в поле!
А нам дай, боже, погулять.

И так же резко замолчал, потянулся к бутылке.

— Инглиш-байтер, — непонятно почему произнес задумчиво и плеснул себе только в стакан, глотнул, морщась, — а такая же зараза...

— Смелый ты, Фока, — зашептал с искренним восхищением Никон Евсеевич. — В огонь пойдешь, рука не дрогнет.

— Я что, вот был Саблин — это кремень-мужик. Проберется, бывало, в Кострому, к самому чоновскому отряду, к казармам к самым. Все узнает и на столбе — записку: мол, был Саблин, узнал, что ищете меня. И подпись: «Саблин»... Ловите ветра в поле. И всё в таком роде. Стрелял знатно. От погони ловко уходил. Всегда лазейку отыскивал в кольце, ускользал.

— Говорят, убили его.

— Кто теперь разберет, — нехотя отозвался Фока. Вытер потное лицо платком, пригладил им волосы, — они тоже потемнели от пота, — пробурчал: — Дождь будет сейчас, эка меня прошибает. Это потому, что рана в плече. Без малины, а прошибает...

Добавил уже с каким-то раздражением:

— Говорят, будто он хотел остатки отряда красным привести в эту Нерехту да сдать их, чтоб себе жизнь выгородить. Ан его кто-то из своих в спину... Один мне рассказывал. А ему кто-то в трактире, в Рыбинске, тоже из знакомых. Немало наших из отряда болтается по Рассее, скрываются, под другими фамилиями живут... И ничего, живут, детишками окружились, домишками, огородами. Да, а я вот мертвый человек, Никеша. Иду и иду по земле, все ищу свою пулю. Где она только?

Он пригладил волосы и уже смущенно — впервой такое, кажется, было с ним:

— Уйду в степи аль в горы. А Вале дам знать погодя. Вместе собрались мы жить, Никон Евсеевич. Уговор был уже. Дам знать ей, так не перечь. Обвенчаемся где-нибудь...

И обмер Никон Евсеевич, похолодел даже. Дочь за бандитом. Что ей за жизнь?

— Дело ли? — прохрипел. — Намается с тобой.

— Что ей одной-то...

И верно, подумал тут Никон Евсеевич. Вон как ревет после «сводов» девка.

— Знать, за Вальку ты землемера-то решился, — вырвалось у него. Встрепенулся Фока, лицо яростью перекосило:

— Не за Вальку и не за твою землю, на которой растишь ты для коммунистов картошку и хлеб, не за коров, с которых масло да сыр катаешь, чтобы кормить тех же коммунистов. А чтобы знала Советская власть, что есть еще люди, которых душит змеиная злоба, чтобы знали, что не все кланяются ей в пояс. Особо ненавижу таких, кто отбирает. Кто выводит лошадей из стойла, будто они его, саврасые. Которые и сейчас во сне стучат копытами по моей душе, как по булыжнику. Доведут они меня тоже до змеи, ей-богу.

Вошла без спроса Валентина — внесла на подносе праздничный самовар, чайник, сахарницу с ландрином, горкой пряники — купленные, наверняка, в кооперативе. И когда только? Прятала их, что ли, для такого дня. Поставила, налила чаю в молчании — Фока смотрел на нее с жадностью, Никон Евсеевич — с укоризной и нетерпением.

— Ну, ты! — закричал он, увидев, что Валька без спроса подсела к столу, стала наливать в чашку густого коричневого чаю: — Дел, что ли, нет у тебя?

— Что ты, Никон, все гоняешь ее? — встопорщился тут Фока. — Пусть посидит за компанию. Я того оченно желаю...

Он налил Никону Евсеевичу стакан вина до самого верху, налил и Валентине. Никон пытался было протестовать, но Фока с каким-то железным упрямством проговорил:

— По родне мы выпиваем, не посмей отказаться, Никон Евсеевич.

И не посмел отказаться Никон. Хвостанул стакан, и пошла с него круговерть в голове, да быстро так, словно бы слез с каруселей только что. Давно это было, на ярмарке в Рыбинске катал его отец на деревянной лошадке, слез — и закачало под смех отца и родни. Нечто и сейчас.

— Балаган, — пробурчал, жуя кусок преснухи, мыча потерянно и непонятно для себя. — Скоморохов бы теперя...

В комнате совсем потемнело, и те тучи, нависшие над крышей, полыханье молний вовсе задурманили Никона Евсеевича. Огруз и осоловел он до того, что и соображать стал плохо, о чем говорил. Помнил только, что привалился к плечу Фоки, заплакал, как ребенок. А Валька потянула свое:

10
{"b":"945649","o":1}