Литмир - Электронная Библиотека

— Разучился работать, Трошка?

Трофим побежал к валкам, скидывая их, сваливая в гребень. Потом они скирдовали. Никон стоял наверху, а Трофим кидал с воза охапки. Когда кончали стог, огромный, что амбар, вышло в небо солнце, и казалось Трофиму, что каждый раз он затыкает эту желтую дыру в небе охапками сена. А облака вокруг этой дыры как дранки крыши огромной, неоглядной. Ходил по верху стога и плясал Никон Евсеевич, свесив голову, изредка окликал:

— Эт-штё ты скажешь! Ну, куда ты мне в мостолыги суешь. Вот куда надо!

И плясал по стогу, который складывал так же прочно и умело, как кладет опытный печник печь в русской избе. Но вот разогнулся — уставился пучеглазо на дорогу. Там ехал почтарь из соседнего сельсовета на коне. На боках коня подскакивали в тороках письма, телеграммы. Может, и приговор относительно перехода крестьян на широкое поле. Издалека был слышен его крик. Трофим не расслышал, и Никон Евсеевич тоже. Но вот с соседней пожни подошел Антон Брюквин и закричал:

— Слышали, эй, мужики! Будто Яков Янсон себя прикончил в конюшне ружьем. То жену арестовали за скупку вещей у ворья, то вот теперь хозяин... Поди-ка, от стыда...

Никон Евсеевич бросил вниз вилы, пробурчал:

— У него в башке, фершал говорил, воды много было, булькала даже. От болей он это кончил себя, а не от стыда...

Подошли другие мужики, сгрудились и заговорили разом. И всё про хутор, про этих вот Янсонов, у которых, оказывается, воры прятали награбленное добро.

Волосников вдруг вспомнил:

— Он добрый был, Яков-то. Как-то, года три назад, осмыгивал мой сынишка овес в его поле с голодухи. Поймал, но не повел в волость. Отпустил, да еще хлеба дал. Нинка это у него...

— Нинка, — подхватил Антон. — Она и довела его. На «прощеное» воскресенье заехал я к ним на хутор спросить насчет пчел. Так она будто и не видит меня, прошла мимо. Ан вон кто она, с ворами заодно...

— «Поживуха» эта довела, — согласился Волосников, вытягивая шею. — Кустовки ходил я просить у них лет пять назад. Потому как вон, — кивнул он на Никона Евсеевича, — этот вот, наш-то, за пуд пшеницы требовал пуд и двадцать фунтов. Нажился тогда пудов на тридцать он...

— Брось брехать, — закричал Никон Евсеевич, — плетешь лапти тут...

Он свалился со стога, проворно подхватил вилы, кивнул Трофиму и пошел к подводе. А вслед слышался негромкий голос Антона Брюквина:

— Да уж чего там, на всем наживался ты, Никон. Вот только недавно таким тихарем стал. И Нинка вроде тебя, тоже рада была нажиться. Как узнала, зачем я к Якову, так, мол, с накидкой давай, Яков. А тот за пуд — пуд. Пусть разводят крестьяне добрый сорт, чего наживаться. Как понесла она тогда, и не рад я был даже. Собрался уходить, да он остановил: постой, насыплю... И насыпал — пуд за пуд...

Никон Евсеевич уселся на телегу, подождал, пока устроится Трофим, и крикнул:

— Ты, Антон, всю жизнь то на «железке», то на войне, ни земли у тебя, ни хозяйства, а с упреками туда еще.

— Поезжай, — махнул рукой Брюквин. — Больно обидчив стал. Трудовой крестьянин, — добавил он презрительно.

Никон Евсеевич выругался себе под нос и погнал лошадь — так, что колеса едва касались дороги, так, что, казалось, летели они. И все молчал. До самой деревни.

У околицы стоял народ. Трофим подумал, что толкуют тоже про Янсонов. Но подъехали ближе, и Трофим, и Никон Евсеевич увидели человека в полотняном кителе, в шляпе, и оба услышали слова:

— Придет время — и здесь вот все будет коллективное. Одни трактора. Лошадки не увидите...

— Кто этой такой? — окликнул тревожно Никон Евсеевич Нюру Голомесову. Та торопливо и радостно сообщила:

— А наместо Ивану Андреевичу это из губернии из самой землемер. Будет перемеривать землю... — И с каким-то торжеством глянула в лицо Никону Евсеевичу. Трофим тоже глянул и отшатнулся опять, напугавшись злобы. А тот стегнул лошадь, погнал ее в прогон, на улицу. Молчал до самого дома Болонкиных. Остановил лошадь возле старшего, стоявшего с пойлом в руке. Для телка, наверное, приготовил:

— Ну, что, Гоша, — спросил его, как выплюнул сгусток матерщины. — Все же неймется насчет земли? Не один так другой? Разрубать скоро землю примутся. Выйдет, стало быть, эта принятая реформа...

— Не один так другой, — ответил тот, взвизгнув тоскливо. — Их-ты, как комары... Не отступятся, видать... Туго нам, Никеша! Туго!..

2

— Слышь-ка, батяня, — заговорила Валентина, ставя на стол перед отцом чашку горячего картофеля с топленым маслом. — Трошка-то наш. Будто это нравлюсь я ему. Утром признался.

И прыснула довольно, и лицо закрыла локтем. Ну, точно маленькая девчонка.

— Все лучше, чем твой Фока, — не удержался тут Никон Евсеевич. — Слоняется по свету. Вон грабят кооперативы, церкви. Свалят на Фоку, вот тебе и будь знакомая арестанту. Выдал бы я тебя за Трофима.

Валентина засмеялась:

— Да он знает, что у меня есть Фока. Сам сказал. Мол, хахаль есть уже у тебя.

Никон Евсеевич опустил руку с ложкой, поднял голову. А дочь, как птаха божья, не замечая, как меняется в лице ее отец, не замечая опущенной ложки:

— А что бы я сказала, коль сваты от Трошки? И верно, батя?

— Где он твоего кавалера видел? — спросил глухо Никон Евсеевич.

— А шут его знает, — уже обидчиво ответила Валентина, только тут заметив нахмуренное лицо отца. — Может, и в доме.

— А может, на ярмарке?

— Да что ты пристал ко мне!

— Поди, — оборвал ее сердито отец. Валентина шаркнулась в дверь, успев испуганно оглянуться. Мол, что это произошло с отцом.

Никон Евсеевич двинул чашку, вскочил, заходил по комнате. Страх нарастал, он уже давил горло. С чего этот разговор? И завел его Трошка после ярмарки. Значит, видел там, в городе, Фоку. А может, и здесь видел, а молчал. А может, снова тот любитель кваса подстерег его в городе. Может, все выложил Трошка: и что видел Фоку, и что бутылка в доме с кораблем. Никон Евсеевич торопливо надел сапоги на босу ногу, спустился вниз. Вышел на улицу, оглядываясь на соседские дома, прошел прогон, спустился к бурьяну. Ноги захрустели ржавьем, битым стеклом, ломаными бардовками. Раздвигал сапогами хрусткие кусты, присев, вглядывался. Только битое стекло, только помятое ведро, обломки от оглобель. Нет, не находил он той бутылки. Может, разбилась она на куски тогда. Или укатилась под гору. Так тешил себя Никон Евсеевич, возвращаясь домой. А поднялся в комнату, и снова охватил страх. Не иначе как он выудил бутылку, Трофим. По наущенью. Не иначе. И, выхватив бутыль пива, плеснул в стакан, обжег кислым горло. Забегал по комнате, останавливался возле окон, смотрел вниз, останавливался возле икон, вглядывался в немые черты, в глаза эти, поблескивающие слезами. И опять метался из угла в угол. Что, если уже все известно, что, если?.. Опять замер у окна, уставился в черный квадрат разобранного колодца. В него бы Трошку! Подпоить — и в него. Мол, сам. И обрадовался, и потянулся за бутылью, а глотнул еще пива — и опять скользкая, как уж, мысль в голову: «А если зазря»...

— Революция! — завыл вдруг. — Вот она тебе, революция! Убивцем делает! Убивцем!

За спиной Валька, не слышал даже шагов.

— Что вы кричите, батяня?

— Так это я, — опомнился, — хотел попеть песню. А не выходит. А ты поди спи, не обращай на меня внимания.

3

Еды стояло на двоих, может, сама Валентина заодно собралась сесть за стол, хлебать молоко, грызть перепревшую баранину. Кость торчала из чашки, испуская еще легкий дымок, дыша жаром печи, маня наплывами жира. Пожалуй, сама собралась сесть, потому как и картошки в чашке высилась гора — топленой, поджаристой.

Трофим посидел немного, прислушиваясь к шагам в доме, хлопанью дверей. Ну-ка и верно заглянет Валька. Не дождался, ухватил кость. И представил снова, как пойдет он по этому большому дому, оглаживая скользкие, как лед на пруду в конце ноября, изразцы на печах, подымая крышки сундуков, полных, наверное, и шуб, и сюртуков. Потом, по-хозяйски, войдет в комнату Валентины, сядет на стул, неторопливо снимет свои сапоги-хром. А в комнате иконка с зеленой лампадкой, одеяло на кровати, подушечки клином, накидка на верхней, с кружевами...

52
{"b":"945649","o":1}