Еда была кстати, поели, запили прямо из ручья и в наступающих сумерках двинулись дальше по лесной дороге. И снова вглядывались, снова прислушивались. И закрадывалась не раз Косте мысль: ну-ка выстрел из кустов.
Переночевали в заброшенном лесном сарае. Рано утром снова вышли в путь через овраги, сосновыми борами, песчаными тропами, полными змей, уползающих при стуке шагов. И калило их солнце, стегал ветер с горьким и сладким запахом трав и цветов, и несло дымами далеких костров, и кричали над ними пустынные птицы, как оплакивая.
Деревни были редки, люди встречали их настороженно, подозрительно. Выносили крынку молока да вареный картофель или ковригу хлеба, но подолгу смотрели вслед, собираясь кучами. Может быть, не верили, что они рабочие и идут в совхоз.
И вторые сутки они получали одни и те же ответы. Лица агентов потемнели, осунулись. Сапоги сбились, одежда пропотела. Они шли, замученные паутами, которых пригоршнями швыряли с одежды, туманами, зноем, прожигающим тело до костей. Их сердца постепенно стала заполнять тревога. Ладно, если те идут ночью, а днем прячутся в буреломах. Но если они где-то резко свернули в сторону? Понимал Костя, о чем думают его товарищи. Понимал, потому что шли и Вася, и Македон уже без того напряжения, с которым шли сначала лесной просекой со станции.
Следующую ночь они провели на берегу реки в доме рыбака. Ели вяленую рыбу, пили чай с ландрином и толковали с хозяином о ценах на сезонного рабочего, о последних днях единоличника-крестьянина, о тракторах и самолетах, о пожарах, которые бушуют где-то в верховье Шексны, о травах, которые по мозглой весне вышли низкие и вялые. Разговор этот, выяснилось, огорчил Македона. Когда забрались на сеновал, он высказался возмущенно:
— Точно мы горожане, на отдых приехали в отпуск. Чаевничаем, лясы точим о пожарах. А ведь в губрозыске Яров ждет от нас вестей. Какие у нас вести?
Костя уже лежал в душистой охапке сена, смотрел в крохотный вырез чердачного окна на небо, которое сейчас, в июльскую пору, уже становилось темно-синим и густым, с близкими, сияющими по-зимнему звездами.
— Помню, вот так один раз смотрел на звезды в девятнадцатом году, — вместо ответа на слова Македона заговорил он. — Белогвардейская банда в нашем селе заперла меня в подвал вместе с партийцами, сельскими работниками. Вроде как прощаться с жизнью стал. Других уже выводили расстреливать прямо в селе у лабазов. И я ждал своей очереди, потому что был красный агент из красного уголовного розыска. Вот слушал выстрелы и смотрел на звезды. И хотелось подпрыгнуть, уцепиться за одну из них да так и висеть далеко в небе, светиться, может, вроде звезды вечно.
— Ну и что? — с любопытством спросил Вася, привстав даже, приглядываясь в темноте к лицу Кости.
— А то ли спешили они, то ли послушались старосты — вступился он за меня, мол, молод еще, семнадцати нет даже, и глуп парень. Ради своей выгоды выгораживал меня. Неумен я тогда и верно был, деревня, что там говорить. Сейчас бы вот ответил на эту кулацкую жалость и защиту.
— А мне звезды помнятся в теплушке, — устраиваясь и кряхтя рядом, проговорил Македон. — В девятнадцатом тоже, когда уезжал на Южный фронт, на Деникина. Помнишь, Костя, прощались тогда?
— Как же, — ответил тот, живо припомнив день осени, когда коммунистический отряд, сформированный из партийцев и комсомольцев, уходил на Южный фронт. — Мы же тебя чуть не всем составом провожали на вокзал.
— Вот тогда лежал на нарах и смотрел в окошечко, — а звезды сияли мне прямо в глаза, что вокзальные фонари. Считал те звезды и гадал — увижу ли я их скоро или нет. Да вот смотри — прошло восемь лет, а все смотрю и считаю.
Заговорил теперь Вася стеснительным, виноватым голосом:
— И я вот помню свои звезды. Как-то с завода шел, знакомая девушка встретилась. Встали друг против друга и говорить не знаем о чем, а уйти не хочется ни ей, ни мне. Она и говорит: смотри, как звезды нам светят сегодня...
Он захрустел сеном, переворачиваясь на другой бок, и растревоженное сено пахнуло сладким щемящим запахом цветов, недавно скошенных трав, теплом солнца. Македон шепнул на ухо Косте:
— Поди-ка, идет с нами, а в голове та девушка и свидания с ней. Эх-ма, а наше время свиданий прошло, Костя. Молодость, она, брат, всегда светлая, что бы ни творилось на земле...
Костя только улыбнулся, подумав про себя без огорчения: «Что же это ты, Македон, меня-то в старики, двадцатишестилетнего?».
— Вот что, Македон, — сказал он негромко, боясь разбудить засопевшего Васю, — надеюсь я твердо, что они в лесу. Но они выйдут из леса. Они выйдут за едой, они выйдут за вином. Им надо будет похмелиться. А выйдут — народ даст знать.
Утром, когда они пили чай, постучал кто-то в окно. Хозяин вышел на улицу и вернулся вскоре с печальным лицом:
— Убили старика в Высокове, — сказал он, крестясь на образа. — За деньги, поди. Говорят, будто скопил немало торговлишкой. Лучком да огурцами торговал. А наследников никого. Куда деньги ему, мол. Так убивец и мыслил. Все горшки перебиты в доме... Слух был, будто в горшке деньги.
Костя поднялся из-за стола.
— Далеко ли до Высокова?
— Ай, посмотреть?
— Посмотреть, — ответил Костя. — Интересно. Убийство же.
3
В Высокове они быстро нашли дом старика. Он лежал в избе возле лавки на животе, с кровавой раной на черепе. Руки подогнул под себя.
Люди стояли молча вокруг, кой-кто плакал.
— Кто бы это мог? — спросил Костя окружающих.
— Да кто как не Мишка Грунин, — ответила как-то спокойно женщина в потертом салопе, с подойником в руке. Она покивала головой, подтвердила: — Мишка это. Вчера вечером шла я из хлева, а он прошел за околицу. Не иначе он, душегуб сызмальства.
Мишка Грунин? Значит, не Коромыслов, не Сахаров. Но может быть, Захарьинский?
— Из себя он какой?
— Да маленький такой, коренастый, плотный, — опять затараторила женщина. Перекинула с руки на руку подойник. — В отца, помню хорошо батьку — как белый гриб, пузатый был и красномордый...
— Они все, Грунины-то, коренасты, — сказал кто-то за спиной.
Захарьинский тоже коренаст. Может, он?
— А бакенбарды он носит?
— Это что? — простодушно спросила женщина.
— Ну вроде бороды на щеках.
— Нет, — засмеялась она. — Какая борода. Ему шестнадцать и всего-то. Не бреется еще.
Нет, конечно же, не Захарьинский.
— Живет где он?
— За рекой в Артемове. В проулке, как с моста сойдете. У пруда дом с голубыми наличниками.
Костя оглянулся на товарищей:
— Надо идти.
Македон чуть улыбнулся:
— Меня ругал за трактир, а сам отвлекаешься...
Костя только вздохнул: что поделать — и верно, они ведь сотрудники милиции, не пройдешь мимо преступления.
— Думаете, он дома? — нерешительно спросил он толпу.
— Да где же ему, — ответила все та же, с подойником. Тяжелый мужик с редкой бородкой задумчиво сказал:
— Собирался он погулять в городе Питере. Рассказывал часто. Так не уехал еще, поди. До вечернего поезда не скоро. А пешком он не пойдет. Он в пастухах ходит, а пастухи пешком не любят. Они баре у нас, пастухи-те, — с какой-то обидой добавил он. — Как же, все кланяются, мою коровку получше пригляди и покорми... Баре они у нас, так что подводы будет ждать...
Они вышли из дома, спустились к реке и по бревенчатому мостику перебрались на другую сторону. В Артемове было тихо и спокойно. Кричали петухи, стукал где-то молоток, отбивая косу.
— Вот ведь как — убит человек, а здесь тишина, — проговорил сердито Македон.
Они подошли к дому, остановились.
— Наганы, может, приготовить? — обернулся Костя к товарищам.
— Обойдемся, — ответил Македон и решительно шагнул в низкую дверь. Костя вошел следом и увидел сидевшего за столом паренька с раскинутыми темными волосами, с вылупленными глазами. В рубашке, расстегнутой до пояса. Он сидел за столом и ел кашу. Увидев вошедших, отложил ложку и обернулся к женщине, стоявшей со сложенными на груди руками возле печи.