Даже есть перестал, покосился на черные «глаза» сучков в потолочных половицах. Глаза эти смотрели осуждающе — только пальца деревянного не хватало погрозить Трофиму за эти мысли. Нет уж, последние дни он здесь, и пусть другой кто-то спит на деревянной койке, смотрит в решетчатые окошечки в сад на черные стволы лип, пахнущих так дурманно перед каждым дождем...
Вот только завтра утром поищет эту бутылку. Надо, раз просил товарищ Пахомов. С этими думами он лег спать. А проснулся от легкого скрипа. Но не двери уже, а стула. Открыл глаза и увидел сидящего возле койки Никона Евсеевича, пьяного и странного. Он сидел, откинувшись на спинку стула, как в ожидании поезда на вокзале, и смотрел на Трофима, и глаза его были похожи на глаза Гурия Варсонофия — такие же темные, немигающие и пугающие. Дрожал огонь лампы на столе — трепетали блики на потолке. Трофим поднялся, но ладонь придавила его назад к подушке. В мучнистом дрожащем свете блеснули на миг редкие зубы под такими же серыми, как мука, редкими усами.
— Прости, что разбудил.
Голос был тих и, кажется, даже добрый, не отдающий опасностью. Трофим промолчал. Тогда Никон Евсеевич спросил:
— Что помереть во сне мог бы, Трошка, не прикинул сразу, вот как проснулся?
И вздрогнул Трофим от таких слов, поняв их смысл и жестокость. А хозяин, вздохнув, пошевелил плечами, словно давил ему на спину этот мучнистый дрожащий свет, падающий сквозь стекло лампы.
— Жутко жить на земле, Трошка.
Стул скрипнул, к ногам Трофима потянуло холодом, а может, такие холодные были слова — что ветер из сада.
— Зачем бутылку отыскал ты? И куда дел ее?
Трофим не двинулся — смотрел в потолок, а холодок все тек, как вода по ногам, он добрался до плеч даже, и ему захотелось укрыться поскорее под одеяло, да с головой. Но он не двигался. Он боялся, что если сейчас двинется, то тяжелая ладонь ляжет ему на горло и сдавит, за один миг исчезнет в глазах все, что здесь есть: стол, сундук, окованный железом, дверь, которая покачивалась, как будто кто-то еще стоял там, в коридоре, и слушал их разговор.
— Так где она?
Он снова положил ладонь на плечо Трофима и вдруг ребром, слегка ударил близко к шее, и так резко, что Трофим охнул даже и опять кивнул головой.
— Скажешь если милиции, — тихо проговорил Никон Евсеевич, — пробьет время — и опять к тебе ночью придет кто-то. Может, бес, а может, и домовой. Сон тебе будет славный сниться, Трофим, в этот час. Но ничего не поделаешь. — Добавил нехотя и зло даже: — Жизнь — она страшнее, чем кажется на самом деле.
И тут же, с какой-то нетерпеливостью, точно вот-вот и бежать ему надо было на тот поезд, который ожидал, сидя здесь, в темной горнице:
— Так где бутылка, я тебя спрашиваю?
И выругался сквозь зубы, и нагнулся, сжимая на плече Трофима кулак.
— Не знаю, — выдавил с усилием Трофим, — откудова мне...
— Нет знаешь. Где? Где она? — завыл Никон Евсеевич. Он схватил за горло Трофима. — Убью! Задушу счас же!
Трофим сжался, захрипел и, задыхаясь уже, что есть силы толкнул коленкой в грудь хозяина. Никон Евсеевич как-то легко, податливо отвалился, грянулся на пол. Лампа свалилась со стола, и мгновенно запалился разлитый керосин. Никон Евсеевич молча бил ладонями об пол и напоминал человека, которого хватил паралич. Тогда Трофим вскочил и как был в исподнем — кинулся в дверь. Пронесся коридором на крыльцо. Темнота ополоснула его свежестью, охладила. Спрыгнув с крыльца, он побежал, сам не зная, куда бежит.
4
Никон Евсеевич с трудом разогнул спину. Сидя на полу и опустив безжизненно руки, смотрел на желтый язычок пламени, лизавший лужицу расплывшегося керосина. И виделось уже бушующее пламя над крышей, падающие в снопах искр стропила. Звон стекол и крики мужиков, брякающих ведрами с водой слышались все звучнее, явственнее. Вспомнился вдруг Ферапонт Сумеркин, сидящий на траве в бликах своего горящего дома, разевающий рот, точно ему страшно хотелось спать, пошлепывающий себя по лысине. Пусть. И его дом как дом Ферапонта. А потом на займище, на ту полоску, поросшую белоусом. Пахать весной и разговаривать с грачами. И чтоб звали тоже дурачком Никона. А там и до крещенских морозов недалеко, вознесущих его, Никона, как и Ферапонта...
Да и лучше. Пусть Ферапонтова пустошь, чем рядом с Волосниковым по борозде, чем с ним на два делить рожь.
— Врешь, — хрипло выкрикнул. Поднялся, ударил сапогами о пламя, затопал, как заплясал. И в сени, оттуда вверх по лестнице. Опять за бутыль, за стакан, снова обжегся перебродившим пивом. Стакан полетел на пол, а Никон Евсеевич сорвал со стены ружье, шагнул к окну, нагнулся, выискивая глазами своего батрака. Вслед бы ему, в спину заряд! И отступил, увидев в лунном свете идущих к дому людей. Разглядел Брюквина, узнал Петю Карамелева с рукой на кобуре. Узнал того из милиции, что пил квас, и второго — высокого, и еще — в кожаной фуражке, с палочкой, в пенсне. За его спиной разглядел Трофима, все так же в исподнем. Шел он и тер лицо локтем, как плакал. Точно подгонял Трошка всю эту власть, которая шла сюда, чтобы взять и увести Никона из дому.
Вскинул ружье, дуло визгливо поцарапало стекло. Как Тимоха Горячев, снять одного за другим, точно на войне. Искало дуло то любителя кваса, то здоровенного мужика в тельняшке. Повалятся, как валился тот социалист в седьмом году. Сверкнули стеклышки пенсне хромого и ожгли Никона. Отбросил ружье в угол, кинулся в комнату дочери.
— Эй, Валька! — затряс ее, утонувшую в ворохе подушек.
— Ай, что, батяня?
— Вставай, Валька! Милиция!
Визгнула испуганно дочь, и забил Никона озноб от этого визга.
— Про Фоку ни слова! Слыхала? Не знаешь его. Или на каторгу обоих.
А внизу уже стук в двери. Торопливо кивнула Валька головой, залилась слезами, наконец-то поняв, в чем дело. Загрохал вниз Никон Евсеевич, а в передней уже вся эта толпа по его душу. Первым этот любитель кваса.
— Ордер на обыск, гражданин Сыромятов.
— На каком праве?
— На подозрении в связи с бандитами и уголовным элементом.
Пожал плечами Никон Евсеевич, радуясь этому вернувшемуся неожиданно к нему спокойствию.
— Вы теперя хозяева всего. Что хотите, то и творите. И пожаловаться некому теперя стало.
— Успеете еще пожаловаться...
Глава одиннадцатая
1
Сыромятов отвернулся от бутылки, сияющей морем и кораблем с беленьким парусом. Следователь постукал карандашом по стеклу:
— Узнаете?
— Узнаю, — ответил Никон Евсеевич, сдерживая себя, чтобы не вскочить, чтобы не броситься с кулаками к Трофиму, стоявшему возле печи. — Только что же это? Заставляете парня рыться в моем добре?
Следователь усмехнулся, и от усмешки этой нехорошо стало на душе Никона Евсеевича:
— Эта бутылка взята только что в городе. Она не имеет отношения к той бутылке, что была у вас в доме.
— Мне-то что, — растерянно буркнул Никон Евсеевич. — У меня своя была, купленная в городу на масленицу еще, в коммерческом на Власьеве.
— Мы можем, конечно, узнать, — сказал следователь, поблескивая зловеще этими стекляшками пенсне. — Было ли в коммерческом магазине это вино. Но допустим, что вы там его купили. Допустим.
Он оглянулся на Костю, на Македона и Брюквина, сидящих на конике у входа, на вытянувшегося возле Никона Евсеевича Петю Карамелева. Он как просил у всех продолжать ночной допрос.
— Насчет монетки, закапанной воском, у вас, надеюсь, тоже есть уже ответ.
— Да, свеча капала. Докладывал я вашим работникам...
— В лесу у Ферапонтова займища есть следы, — вставил тут Костя. — Эксперт снял отпечатки. Будем проверять вашу обувь...
— Я при чем, — глухо буркнул Никон Евсеевич.
— А при том, что возле этого займища и ночевала банда Фоки Коромыслова.
— Ходят в лес и я хожу, как и все. За грибами, за ягодами, — сказал Никон Евсеевич. — К займищу, в Барский лес. Все ходят. Вон Пашка Бухалов ходил. Самолично видел с грибами...