Гаргантюа вставал в четыре утра, ему читали несколько страниц божественного текста, и он отдавал дань природе: небо, солнце, вода, воздух, затем играл в разные подвижные игры, фехтовал, прыгал через овраги, бегал, залезал на высокие деревья, взбегал на скалы и уставал так, что несколько крепких слуг выжимали от пота его одежду.
У Прахова был иной распорядок: он спал до двенадцати, затем залезал в теплую ванну, после которой следовал первый легкий завтрак — три вырезки, сто яиц, два ведра сметаны, столько же какао, чая или молока. После завтрака он шел отдыхать, так как ему специально с помощью папы и его коллег сделали вторую смену. После отдыха юный Прахов снова кушал и шел мучиться в школу, где ему приходилось иногда играть в футбол, пропускать уроки и спать во время объяснения учителя.
Если Гаргантюа ежедневно играл на лютне, арфе, тромбоне, девятиклапанной флейте, виоле, то Прахов включал наушники и под дивную рок-музыку засыпал сладчайшим сном. Если Гаргантюа изуґчал ежедневно геометрию, алгебру, астрономию, водил корабли, шил сапоги, стрелял в мишень из лука, метал дротик, железный брус, алебарду, то Прахов ненавидел естественно-научные дисциплины и с трудом подсчитывал, сколько у него будет денег, если мама с папой станут воровать втрое больше.
Если Гаргантюа в обед почти ничего не ел, а его ужином были уроки, игры, рассказы и писание стихов, то обед и ужин Прахова составляли ровно столько, сколько бы хватило на кормление ста двадцати восьми средневековых Гаргантюа.
Единственное сходство двух юношей состояло в том, что оба любили танцевать. Прахов любил танцевать сначала в темных комнатах, а затем и на танцплощадках, куда его душа влекла так сильно, что Прахов-старший, будучи к тому времени депутатом трех Верховных Советов, распорядился построить дискотеки рядом с домом, потому рядом с дискотеками и было сооружено несколько профилакториев, вытрезвителей, эколого-сексуальных центров, направляющих в нужное русло гигантскую чувственную деятельность Прахова и его товарищей. Товарищей было немало, среди них особо выделялись Горбунов и Хобот. Последнего Прахов любил дразнить:
— Хобот, а Хобот, покажи свой хобот!
Эти глупые слова имели свой подтекст, и всякий раз Прахов, когда произносил эту дразнилку, дико хохотал, валялся на полу, держал себя за всякие приличные и неприличные места.
— Послушай, Худой, — ревел Хобот, — я тебя когда-нибудь укокошу!
— Чем, Хобот, хоботом? — и снова Прахов катался по полу, показывая почему-то Хоботу мизинец. Я, конечно же, догадывался, почему Прахов показывает мизинец, но стыдился об этом даже думать.
Я слышал, что Прахов играет в непристойные игры, причем на деньги, и немалые. Эти игры назывались по-разному: "в гаечку", "в чижик", "в напольный теннис" или просто "в половое поло". Суть игр состояла в том, кто дальше членом забросит гайку, мячик, моток ниток или зажигалку.
Я всякий раз содрогался, когда меня приглашали играть "в гаечку".
Мне рассказывали, что праховская компания приглашает на «поло» девочек. Как девочки играли в эти игры, я так и не узнал, потому что стеснялся спрашивать.
И еще я узнал, что они уже в шестом классе читали запрещенную литературу по сексу и показывали друг другу, как и что надо делать, общаясь с противоположным полом.
А в седьмом классе я был свидетелем того, как Прахов со своими приятелями разучивал сексуальные движения. Прахов показывал на Шубкине, как надо обращаться с подружками. Меня поразило то, что при этом присутствовали девочки из пятого «Б». Они были польщены тем, что мальчишки из старших классов оказали им честь, но раздеваться, как предлагал Прахов, не решались.
25
Я всматривался в лица девочек. Они были прекрасны. Я уже тогда понял, что между пламенем их голубых, карих, черных, зеленых глаз и моим сердцем есть могучая связь. Как только лучистый свет ласкающей неги попадал в мою душу, так голова приятно кружилась, а их лица замечательно алели, отчего еще больше света западало в мою грудь, и я готов был по потолку пройти, чтобы заслужить их внимание, проглотить сорок гвоздей, полоснуть острым шилом по зрачкам своих глазенок, они кричали: "Не надо! Не надо!", и я, обрадованный такой концовкой, швырял шило в сторону, перекусывал зубами проволоку, ел горчицу ложками, пил уксус и сильно кричал: "Я все могу, мне ничего не будет, я волшебник!"
В восьмом классе Прахов уже поучал:
— Литература — чепуха. Нужна практика. — Он, должно быть, повторял чьи-то слова, и Шубкин с наслаждением слушал, не понимая, о чем говорит его приятель. И я тоже не понимал, но верил Прахову, а в голове сверкало очарование прекрасных лиц. Прахов не любил некрасивых и неряшливых. Он говорил: "Мужик должен быть волосат, вонюч и грязен, а баба холеной, пахучей и чистой". Шубкин спрашивал:
— Расскажи еще, как ты отбираешь девок?
— По запаху, свежести кожи и сексопильности.
— Как ты делаешь это?
— Нюхаю и смотрю.
— А сексопильность как?
— Смотрю и трогаю.
— Как?
— Сначала за руку, а лучше за бедра или за грудь.
— А где бедра?
— Бедра идут вот отсюда и досюда…
— А ляжки?
Возникал спор о том, где начинаются ляжки и где они кончаются, и есть ли ляжки у мужчин, коров и собак… Иногда Прахов спрашивал у девчонок:
— Где ляжки?
— Дурак!
— А бедра где?
— Ненормальный!
И хотя девочки и бранились, но все равно вспыхивали прекрасным огнем, отчего у меня кружилась голова.
Меня редко приглашал Прахов к себе, и когда однажды Шубкин сказал:
— Надо бы и Сечку взять, — Прахов ответил:
— Он мне на нервы действует, звездострадатель несчастный.
Я не знал, что такое звездострадатель, но понял, существует какая-то другая связь между мною и девочками, которые приходили к Прахову. С Праховым и Шубкиным им хотелось больше бесстыдства, больше раскованности, больше хотелось приблизиться к взрослым. Они и всем видом показывали: "Да, мы это все знаем, только не хотим сейчас, а когда захотим…" Прахов рассказывал про то, что надо сделать, чтобы девочки захотели. Вино — не в счет. Вино, чтобы кайф в голове шумел, а вот, как и куда положить руку, как придать ей электрический заряд, как одновременно целоваться и танцевать, чтобы девочка сама загорелась желанием, об этом он говорил с подробностями. И девочки тут же сидели в сторонке, хихикали и таинственно перешептывались. И снова игра слов:
— Свет, иди покажи.
— Дурак ненормальный.
— Ну что тебе стоит?
— Прекрати! Мы же не за этим пришли!
Когда та же Света оставалась со мною наедине, она становилась другой. Мне ее и себя становилось так жалко, что я едва не плакал. Мне казалось, что мы вдвоем умираем и что холодная земля сыплется на наши лица и могилка становится нашим последним прекрасным убежищем.
— Ты какой-то не такой, — говорила Света и робко приближалась ко мне. А я — тут-то все тогда и началось — терял сознание в буквальном смысле. Светка рассказывала об этом другим девочкам, и они бежали от меня прочь. И это меня сильно обижало! Я очень хотел быть таким, как все. Может быть, это и было самым сильным желанием моего детства. Я хотел быть некрасивым. Что толку, что на меня все глаза пялили и говорили: "Ах, какой красивенький! Ах, какие у него глаза!"
Мне кажется, что Прахова задевала моя смазливость. Он сказал однажды со злостью:
— Мужчина должен быть некрасивым. Не случайно в прошлые века ценились мужики со шрамами на морде.
Я очень хотел иметь один или несколько шрамов на лице. Может быть, даже черную повязку на лбу или на одном из глаз, чтобы на пирата смахивать или хотя бы на Прахова, рожа у которого была вся в прыщах и черных точках. Я даже подумывал, а не полоснуть ли себя по щеке ножиком! Но потом как-то про это забылось, и я свыкся со своим несчастьем: красив, так красив! А по ночам я плакал и думал о том, что найдется какая-нибудь добрая душа и полюбит меня такого, каков я есть. И тайные слезы очищали душу, и мне делалось тепло и сладко. И хотелось, чтобы и моя возлюбленная любила со мной плакать наедине и я никогда бы ей не говорил противных слов: "Свет, а где у бабы ляжки?"